КУБАНЬСКА БАЛАЧКА - ЖИВА, ЦВИТУЧА ТА МОДНА



  • главная
  • бал.-рус.
  • рус.-бал.
  • бал.-адыг.
  • бал.-арм.
  • уникальные слова
  • сленг
  • старовына
  • частушки
  • юмор
  • юмор-2
  • юмор-3
  • юмор-4
  • юмор-5
  • юмор-6
  • поговорки (А-Ж)
  • поговорки (З-Н)
  • поговорки (Н-С)
  • поговорки (С-Щ)
  • поговорки (Э-Я)
  • тосты
  • кино
  • травник
  • ссылки на сайты
  • ссылки на сайты-2
  • тексты песен
  • кухня
  • побрехеньки
  • скороговорки
  • приметы
  • колядки
  • тексты
  • тексты-2
  • стихи
  • стихи-2
  • мульты и игры
  • списки
  • закачки
  • сказки
  • Горб-Кубанский Ф.И.
  • Гейман А.А.
  • Доброскок Г.В.
  • Курганский В.П.
  • Лях А.П.
  • Яков Мышковский
  • Варавва И.Ф.
  • Кокунько П.И.
  • Кирилов Петр
  • Концевич Г.М.
  • Куртин В.А.
  • Шевель И.С.
  • Мащенко С.М.
  • Мигрин И.И.
  • Воронов Н.
  • Золотаренко В.Ф.
  • Бигдай А.Д.
  • Лопух Я.И.
  • Попко И.Д.
  • Мова В.С.
  • Первенцев А.А.
  • Скубани И.К.
  • Кухаренко Я.Г.
  • Серафимович А.С.
  • Канивецкий Н.Н.
  • Пивень А.Е.
  • Радченко В.Г.
  • Рудик Я.К.
  • Трушнович А.Р.
  • Филимонов А.П.
  • Чепурной С.И.
  • Щербина Ф.А.
  • Воронович Н.В.
  • Жарко Я.В.
  • Дикарев М.А.
  • Якименко Е.М.
  • Руденко А.В.
  • Вадим Павлович Курганский


    Скачать книгу автора в формате PDF бесплатно тут

  • «Дуэль»
  • «Их было двое...»
  • «Тернии»
  • «На Туреччину...»
  • «Клятва»
  • «Огоньки»
  • «Приход»
  • «Как умирает атаман»
  • «Конец Степана»
  • «Алочка»
  • «В ночной тиши»

  • Дуэль

    Этим летом в жизни 15-илетнего Кости, реалиста VI класса Екатеринодарского Реального училища, случилось важное событие, угрожавшее изменить всю его жизнь и заставить ее пойти по новому, совсем необычайному руслу...

    Дело в том, что этим летом Костя, впервые в жизни, серьезно влюбился!..

    Услышал он о «ней», теперешней властительнице всех его дум и помышлений, в первый же вечер по приезде в станицу. После первых шумных приветствий, расспросов, объятий, просматриваний свидетельства о переходе в VI класс и похвал, когда Костю усадили за стол и принялись угощать обычными вкусными, свежими яствами станицы: парным молоком, маслом с белым хлебом, яйцами, мать вдруг, хитро подмигнув отцу, сказала:

    — А до нас у станыцю нова панэнька прыйхала!.. Ось тоби з Володею и вэсэлише будэ!.. Костя мало внимания обратил на ее слова. Такая масса новых, радостных впечатлений' охватила его, столько неотложных дел предстояло исполнить в самом ближайшем будущем, что, казалось, решительно некогда было думать о какой-нибудь паненке, будь она красива, как сама Афродита. Еще нужно было обежать весь громадный (десятина!) сад, посмотреть много ли плодов принесет в этом году старая жердела, заглянуть в конюшню (отец уже давно писал, что купил новую гнедую, под пару Савке), подкормить старого Серого, осмотреть птичий двор, баз, амбары... А потом еще надо выбежать на улицу, поболтать с ребятами, забежать к Володе, побывать на гребле... А потом наверно поедут с отцом на хутор, к деду, а он уже наверно опять расскажет что-нибудь про Запорожье, про переселение на Кубань, про Черноморцев... Ой, как интересно — ну, где тут до паненки...

    Едва утолив первый голод, поблагодарив мать и наскоро перекрестившись (он всегда помнил, как не любит отец, когда забывают сделать это), Костя стремглав бросился на двор... По дороге заскочил на минуту в отцовскую комнату (собственно это запрещено, ну да уж по случаю приезда можно), благоговейно потрогал тяжелую, в серебре шашку, кинжал, плеть и потемневшую от времени берданку на стене, посмотрел на картину, изображающую последнюю Раду на Сичи! (4 июня 1775 года — Костя твердо помнил эту дату, хотя к великому негодованию, не мог найти ее в своем учебнике истории), на книжный шкаф в углу, и с радостным повизгиванием (высшая степень радости) бросился на двор, к конюшням... Пахнул в лицо знакомый, теплый воздух, зафыркали, переступая с ноги на ногу, встревоженные кони... Громко лаял и гремел цепью у калитки Серый... Господи, как хорошо в станице, дома... Ну, где тут паненка!.. Разве ж мог тогда Костя подумать, что так быстро изменит свое мнение по этому вопросу... А вот случилось...

    На другой день они с отцом вернулись от деда...

    Уже завечерело, было почти совсем темно. Костя помогал старому Гордию распрягать лошадей, когда голос матери окликнул его с крыльца: «Костя, иди сюда, у нас гости сидят»!.. Костя бросил постромку, которую собирался отстегивать, напевая, вбежал по ступенькам в столовую и... остолбенел на месте от изумления...

    За столом в столовой сидела — как ему в первый момент показалось, большая, фарфоровая кукла, — вроде тех, что выставлены в игрушечном магазине на Красной улице в Екатеринодаре... Ей-ей — такие же светлые пушистые волосы, большие глаза, чуть вздернутый, словно выточенный носик, такие же мелкие, бисерные зубки, даже голубой бант в волосах такой же... Ну, кукла, прямо кукла...

    Он так смутился, что даже поклониться забыл и не заметил сидевшей рядом с девочкой пожилой, нарядно одетой дамы. Очнулся он от громкого, раскатистого хохота отца, который, откинувшись на спинку кресла и запрокинув бритую голову, хохотал во всю мочь своих здоровых легких... Очнулся и, покраснев до слез, вихрем вылетел из столовой... Вслед несся раскатистый смех отца, смех матери и пожилой дамы и даже — о позор — серебристый смешок «ее»!..

    Дня три Костя бродил, как потерянный... Мать пробовала его укорять за постыдное бегство из столовой, но он затыкал уши и убегал от нее в сад. Ему мучительно стыдно было вспоминать об этом дне, покрывшем его несмываемым позором...

    Обходами да намеками выведал он у матери, что эта куколка — ровесница ему по летам, что зовут ее Леночка, что она — дочь какого-то важного Петербургского чиновника, временно по делам службы переведенного в Екатеринодар, и что ее мать, вместо какого-нибудь курорта решила провести лето в станице, поближе к мужу... В этом Косте почудился какой-то таинственный перст судьбы. В самом деле — разве не странно, что мать Леночки из сотен Кубанских станиц выбрала именно их станицу?.. Нет, положительно в этом было какое-то указание свыше... Костя припомнил прочитанные романы — во всех решительно герой и героиня встречаются именно таким неожиданным образом...

    Раза два, вечером, тайком от всех домашних Костя пробирался на другой конец станицы, к зданию школы, где у учителя снимала комнату мать Леночки, и осторожно, сквозь щели деревянного забора, заглядывал во двор... Оба раза ему повезло — во дворе, за столом, вместе с матерью и какими-то знакомыми сидела Леночка... Он слышал ее голосок и смех, так больно напоминавший ему день его страшного позора... Второй раз он вдруг подумал — а что, если войти? И, не додумав, убежал без оглядки — ему казалось страшным даже встретиться с ней, а уж заговорить!..

    Однако, прошла одна неделя... другая... мать Леночки, вместе с дочерью заходила к ним несколько раз и, как то незаметно Костя познакомился с «ней». Немало способствовало этому присутствие Володи — Костиного станичника и закадычного друга. Володя учился во Владикавказском корпусе, в качестве кадета был завзятым ухажером (за что Костя презирал его в былое время) и на другой день по приезду уже познакомился с Леночкой... Вся кровь вскипела в Косте, когда он впервые увидел их вместе, и нежелание посрамиться перед «кадетом» заставило его преодолеть свою робость... А потом... познакомились поближе и целые дни они с Володей проводили возле своей дамы... И Костю неизменно смущали два обстоятельства... Первым было то, что он уже давно, еще в бытность во II классе, определил свою будущность... Он твердо решил сделаться запорожцем... Когда он вырастет, он не будет брить голову наголо, как отец, а оставит посредине длинный «оселедец» и оденет не черкеску, а синие шаровары и жупан, бережно хранящиеся у деда в ларце... Затем он соберет ватагу, отобьет назад старые запорожские земли и оснует новую Сич. Сам он будет кошевым, а Володька будет у него Войсковым писарем...

    Так вот в этом то и была загвоздка — ведь, как известно, женщины на Сич не допускались, под страхом смертной казни... Что же прикажете ему делать с Леночкой, которая к тому времени уже станет его женой?.. Конечно, теперь она за него не пошла бы, но когда он будет статным запорожским атаманом, с оселедцем за ухом, с булавою в руках и золоченой «шаблюкою» при боку — о, тогда!..

    Костя переживал мучительные сомнения... Нужно было либо отказаться от Леночки... но это было решительно не под силу его нежно влюбленному сердцу; либо — от Запорожья... но это тоже было невозможно... Впрочем... Костя, кажется, слышал, что на Сичи было много и женатых казаков, только они жили не на самой Сичи, а возле нее, на хуторах... Так, кажется, жил и сам знаменитый атаман Иван Сирко, гроза турок и татар... Но Костя не мог припомнить наверняка — так ли это и решил в кратчайший срок побывать у деда и узнать все доподлинно... Если это верно, то еще не так плохо... Жаль, конечно, что придется жить не на Сичи, а около, но что ж... Вот только Володька... Ведь он останется на Сичи и наверно, пользуясь отсутствием Кости, наделает ему гадостей...

    Именно Володька и был вторым обстоятельством, смущавшим Костю. С некоторых пор Костя совсем перестал доверять своему другу. Да и неудивительно — разве ж можно доверять сопернику... а они с Володькой соперники, это несомненно... Почему иначе Володька так увивается около Леночки и никогда, ну никогда решительно не оставит ее наедине с Костей?.. Если поблизости Леночкина мама, или вообще кто-нибудь третий, тогда еще так сяк, а наедине — никогда!.. И потом — почему он приносит Леночке в подарок цветы, и только ей одной... Ведь есть же в станице и другие девочки — ну, хоть дочь священника Лиза — она тоже учится в институте — ей, небось, не приносит... Нет, Костю не проведешь, — он сразу заметил, что здесь что то неладно.

    А самое досадное было то, что Костя как то всегда оказывался на втором плане. Это наверно оттого, что Володя учится в корпусе, а там их обучают даже танцам и вообще обращению с барышнями. А Костя умеет танцевать только казачка, да еще лезгинку, но Леночка ни того, ни другого не умеет — И Володя так хорошо умеет разговаривать с Леночкой... У Кости уже через пять минут не хватает тем, и он смущается, краснеет и чешет затылок, а вот Володя — никогда... И поэтому выходит так, что Леночка всегда обращает больше внимания на Володю, чем на него...

    И даже сегодня... Ох, сегодня... Костя не может никак примириться с тем, что произошло сегодня...

    Они поссорились, впервые поссорились из-за женщины, из-за Леночки, а она всецело была на стороне Володи! О Боже, не виноват же Костя в том, что поскользнулся на откосе, когда они бежали наперегонки (победитель должен был получить из рук Леночки кусочек ее голубой ленты на память), а Володя полетел кувырком через его ногу и в кровь разбил себе нос… Они — Леночка и Володя — остались в твердой уверенности, что он сделал это нарочно, потому что Володя явно прибежал бы первым. Не помогли никакие уверения — ленту получил Володя и кроме того Леночка собственноручно обмывала ему нос своим платочком, а его, Костю назвала нечестным... Это было уже слишком...

    Костя убежал оскорбленный до глубины души, пылая жаждой мщения, но самое ужасное было еще впереди... На прощание Володя с угрюмым видом сказал, что они еще поговорят «когда с ними не будет дамы»... Конечно, Костя ничего не имел против «разговора», он с удовольствием бы помял хорошенько бока Володьке и не сомневался, что это ему удалось бы (к чести его противника необходимо заметить, что он не сомневался в противном)... Но именно тут-то Володя и разбил его на голову... Костя ожидал обыкновенной грубой драки (фи!) на кулаках, в лучшем случае на палках, а вместо этого Володя час тому назад прислал ему через соседского Гришку письмо, содержащее ни больше, ни меньше, как... вызов на дуэль, по всем правилам составленный...

    И какое письмо!.. Костя, несмотря на все свое раздражение против противника, должен был с чувством мучительной зависти признать, что никогда не сумел бы написать что-либо подобное... Составлено целиком в таких красивых и звучных выражениях — ни дать ни взять — роман!.. Чего стоит, например, хоть это место: «я вижу, что между нами легла тень женщины и решить этот спор может только сила оружия... А посему соблаговолите указать Вашего секунданта» и т.д.; Правда, Костя немного не понимал — причем здесь «тень» и кроме того ему казалось, что эту фразу он уже когда то, где-то читал, но все равно — сути дела это не меняло... Письмо было написано здорово; Володя не забыл даже приписать внизу: «выбор оружия, места и времени, согласно правилам дуэлей, предоставляется Вам», (и «Вам» — с большой буквы!).

    Ну, какое же может быть сомнение — Костя, конечно, выберет шашки... На пистолетах далеко не так интересно, да их и трудно достать, а шашку стащить на полчаса у папы в кабинете ничего не стоит... Шпаги, конечно, были бы здесь более уместны, но их то уж решительно неоткуда было взять... К тому же Володыевский и с Кмицицем, и с Богуном дрался на саблях... Костя опасался только, что тяжелая с серебряной резьбой шашка придется ему не по руке.

    Скверно так же, что Володя в корпусе обучается фехтованию, а он сам знает всего несколько приемов, да и то конной рубки, которые показал ему отец в свободное время... Но делать было нечего...

    Перечитав еще раз письмо, Костя достал карандаш и сел писать ответ. Это было очень трудно — ему не хотелось ударить лицом в грязь, а слова, как на зло, не шли на ум... Наконец письмо было написано — конечно, не такое, как Володино, но все ж таки далеко не плохое. Чернилами пришлось переписывать три раза — один раз Костя по ошибке написал всюду «вы» с маленькой буквы, а другой — посадил как раз на подписи громадную кляксу. Но, наконец, письмо было переписано и запечатано.

    Теперь оставалось переговорить с сыном станичного писаря — Тимой, которого он избрал себе в секунданты и попросить его доставить письмо по назначению. Спрятав конверт на груди, Костя отправился на поиски Тимы. Будущий секундант сидел на заборе своего сада и камнями сбивал с верхушки дерева полуспелые жерделы. Когда Костя показал ему письмо и растолковал ему в чем дело, он едва не свалился наземь — так поразила его вся эта история... Конечно, Костя потребовал с него честное слово, что все это будет сохранено в тайне. Тима торжественно дал слово, тотчас же согласился на исполнение обязанностей секунданта и, забрав письмо, немедленно направился к Володе.

    Костя побрел домой. Весь вечер прошел для него как в тумане. Волнение, радостное напряжение, ожидание и даже (стыдно было признаваться самому себе) страх волновали его. Вкусный, горячий ужин не лез ему в горло и, не дождавшись чая, он пошел спать, торжественно поцеловав на прощание отца, мать и маленького братишку — ведь почем знать, может быть, он не увидит их больше никогда в жизни!

    Под навесом амбара, где спал Костя летом, почему то казалось душно. Странно и жутко казалось все вокруг — подумать только — завтра на рассвете он встретится лицом к лицу со смертью... Мороз невольно пробежал по телу... Он представил себе, как его находят убитым в глубине балки за станицей, где он назначил место дуэли... Вот его приносят домой... убитого, или нет — раненого, с ног до головы покрытого черной запекшейся кровью, бледного... но он еще дышит... Мать плачет у него на груди, отец ходит из угла в угол большими шагами (совсем как два года назад, когда умер брат Всеволод)... Вдруг какой-то крик во дворе... Вбегает Леночка... «Где он, где?..» кричит она и падает к нему на грудь (с тем, что на этой груди уже рыдает мать, Костя не хочет считаться). Мама плачет, Леночка целует его и тоже плачет... Костя чувствует, что ему что- то застилает глаза — он сам, кажется, собирается заплакать... Тьфу, и это человек, которому предстоит завтра биться на смерть за право любить женщину... (Черт возьми, а эта фраза у него вышла, пожалуй, ничуть не хуже, чем у Володи). Надо выспаться, а то завтра будет дрожать рука... Костя с удовлетворением отметил, что рассуждает, как настоящий завзятый дуэлист... Он уже устроился поудобнее, собираясь заснуть, как вдруг внезапная мысль заставила его подскочить и сесть на кровати... А Леночка?.. Неужели ж он так и выйдет на поединок, будет ставить на карту свою жизнь, не повидав ее?.. Нет, Костя чувствовал, что это свыше его сил (то есть строго говоря не чувствовал, а знал, что должен чувствовать).

    Он встал, оделся и начал осторожно пробираться к калитке... Еще не поздно, Леночка, конечно, еще не легла спать, ему, наверно, еще удастся повидать ее... а может быть... может быть... удастся даже поговорить...

    Спущенный на ночь с цепи Серый сердито заворчал, но, узнав своего, виновато замахал хвостом... Только бы отец не услыхал этого ворчания... Калитка слегка скрипнула, Костя очутился на улице... Теперь скорее, в тени нависших через заборы ветвей — за угол и бегом по узким переулкам, до большого белого здания школы...

    Костя осторожно прильнул к забору и заглянул внутрь двора. Он не ошибся — Леночка еще не спала... Все обитатели дома — и учитель с женой, и мать Леночки, и сама Леночка сидели за чайным столом во дворе. Косте сразу бросилось в глаза знакомое белое платье... Но что это?.. Сердце зловеще сжалось у Кости в груди...

    Рядом с Леночкой, блистая новенькой, изящной формой сидел молодой юнкер... Как раз в это время он что-то говорил Леночке, а та смеялась, откинувшись на спинку плетеного кресла, и полу прикрыв лицо веером. Смех был какой-то особенный, в этом Костя готов был поклясться... Ему показалось даже, что юнкер держал в своей руке маленькую ручку Леночки... Или нет?.. Необходимо было перебраться на другую сторону забора, за угол — оттуда должно было быть виднее...

    Костя торопливо пробежал вдоль забора, завернул за угол и... едва не сбил с ног приземистого, вихрастого кадета — своего завтрашнего противника Володю...

    С минуту соперники молча смотрели друг на друга, оба сильно смущенные этой неожиданной встречей... Затем, опомнившись, Володя вдруг отвесил церемонный поклон, повернулся и пошел по улице разбитной походкой, вздернув плечи и насвистывая песенку... Костя растерянно поглядел ему вслед, даже не ответив на поклон, потом, гоже повернулся и медленно побрел домой... Сладостное, волнующее чувство ожидания вдруг исчезло, сменившись тупым ощущением тоски и обиды. Он уныло перелез через забор, так как калитка уже была заперта на ночь, не раздеваясь улегся на постель и долго ворочался с боку на бок...

    Ему показалось, что он только что задремал и все ж таки, когда он открыл глаза и испуганно вскочил с постели, было уже совсем светло. Правда, солнце еще не взошло, но вот-вот должно было взойти. На станице уже скрипели колодезные журавли, слышалось мычание коров, фыркали лошади... Проспал, совсем проспал, а еще сам назначил время дуэли на рассвете...

    Опрометью бросился он к дому. Слава Богу — там все еще спало крепким сном. Осторожно он поднялся на завалинку и заглянул в комнату отца. Его не было; впрочем, Костя знал, что отец еще ночью должен был уехать в поле... В полумраке комнаты на стене тускло поблескивала серебром заветная шашка. Костя бесшумно открыл окно (он еще заранее, с вечера, выдвинул задвижки) и, затаив дыхание, влез в комнату...

    Через несколько минут, с шашкой под мышкой, перебравшись через забор сада, Костя во всю прыть летел по переулкам, не обращая внимания на свирепый лай дворовых псов, злобно преследующих его по другую сторону заборов.

    Еще издали, сверху, завидел он на дне балки у серебристой ленты реки три фигурки... Все были уже давно в сборе... Секунданты встретили его радостными возгласами, а противник — сухим поклоном и долгим, презрительным взглядом.

    После первых приветствий наступила некоторая заминка — никто не знал, что, собственно говоря, следует предпринимать дальше. Все взоры обратились к Володе — он один мог вывести из создавшегося затруднительного положения... Тот молча взял с земли простую, с костяной рукояткой шашку и обнажил ее.

    «Секунданты, осмотрите оружие!..» торжественно проговорил он, протягивая шашку своему секунданту, «И выберете хорошее, ровное место... А вас я попрошу на одну минутку сюда!» добавил он, обращаясь к Косте и отходя немного в сторону. Передав шашку Тиме, Костя последовал за ним.

    «Вот это я попрошу Вас передать, в случае, если Вам сегодня посчастливится — ей!..» так же торжественно проговорил Володя, протягивая Косте маленький, розовый пакет, с написанным тщательным почерком адресом.

    Костя молча кивнул головой. Он едва не захлебнулся от зависти и обиды — а ведь он даже не подумал ни о чем подобном... Ох, этот Володя... Даже и тут он превзошел его, Костю...

    — Ну, що ж — зачинайте, чи що!.. — с явным нетерпением проговорил Тима, подходя и подавая шашку Косте.

    — Вы смеряли оружие? — спросил Володя, беря свою шашку.

    Эгэ-ж!.. Одынакови, тилькы Котькина важка дуже!..

    — Тогда, может быть, бросим жребий? — проговорил Володя, обращаясь к Косте, но последний только отрицательно мотнул головой... Его била лихорадка нетерпения... Рука, державшая рукоятку, слегка дрожала, несмотря на все усилия сдержать волнение.

    Между тем Володя положил на траву шашку, медленно снял рубашку, обнажившись до пояса, и снова взял оружие. Костя только туже подтянул поясок.

    — В послидний раз пытаю — може ще помырытэсь? — сказал вдруг, выступая вперед, Гриша (ну, конечно, его научил Володя).

    — Наш спор не из тех, которые разрешаются мирным путем!.. — торжественно возразил Володя. Костя передернул плечами, но не сказал ничего.

    — Ну, як що так!.. — Гриша отступил на шаг и махнул рукой. — С Богом!..

    Шашки лязгнули... И точно этот холодный лязг сразу охладил волнение Кости... Он сразу успокоился... Казачья кровь зашумела в жилах... Пальцы цепко охватили рукоятку, глаза вспыхнули боевым огнем, рука отвердела и словно сама делала невесть как, через столетия, от отца — сыну переданные движения... Он весь подобрался, мускулы напряглись, движения стали быстры и точны... С первого же столкновения, когда Володя нанес первый удар и отступил, Костя понял свои слабые стороны и свои преимущества. Володя, несмотря на кажущуюся неуклюжесть, был ловчее его и быстро владел своей более легкой шашкой, но зато Костя превосходил его силой и, кроме того, удары его тяжелой шашки трудно было парировать. Заметив это, он изо всей силы отбил в сторону удар Володи и резко перешел в атаку... Володя начал медленно отступать. Его шашка со звоном отскакивала при каждом столкновении с тяжелым оружием противника, и несколько раз он с трудом избегал удара, отскакивая назад... Но в свою очередь он сообразил, что, размахивая таким образом тяжелой шашкой, Костя быстро утомится, а тогда наступит его черед действовать... И он продолжал отступать, терпеливо выжидая...

    Шашки звенели, оба секунданта, затаив дыхание, с вытаращенными глазами следили за поединком... Бойцы, особенно Костя, уже начинали тяжело дышать, на лбу у них выступали капли пота... Солнце уже взошло, и лучи его скользили по верху балки, не добираясь еще до ее глубины.

    Костя стиснул зубы. Он чувствовал, как медленно немеют от усталости мускулы... Еще немного — и он не сможет поднять шашку... И в озлоблении он наносил новые и новые удары, наскакивая на своего противника... Только бы подогнать его к реке, чтобы ему некуда было отступать, а там... один удар носилки и... Но что же — и?..

    Костя вдруг представил себе Володино лицо, разрубленное пополам, Володин неподвижный труп, и шашка задрожала в его руке... Он как то до сих пор не отдавал себе отчета, что может убить, или хотя бы ранить противника. Как — убить вот этого самого Володю, с которым они вместе крали арбузы, вместе купались, ловили раков на лимане, убить его?..

    Рука вдруг сразу онемела, не слушаясь, лезвие шашки опустилось... В ту же секунду что то, как молния, блеснуло перед глазами Кости, он почувствовал удар в плечо, острую боль и, вскрикнув, упал на траву без чувств... Когда он открыл глаза, бледное лицо Володи низко склонилось к нему... Костя слегка поднял голову и растерянно оглянулся... Он лежал навзничь под кустами, куда, по-видимому, оттащил его Володя. Обоих секундантов и след простыл.

    — Ну, что — как тебе? — тихо спросил Володя.

    — Ничего!.. Только плечо... болит... да слабость, — так же тихо ответил Костя.

    — А приподняться сможешь? — В голосе Володи зазвучала какая-то таинственность. — Постой, я тебе помогу!..

    В первый момент у Кости закружилась голова, но это тотчас же прошло. Лезвие шашки, к счастью, только слегка задело плечо, не разрубив ключицы. Через минуту Костя, с помощью Володи, уже поднялся на ноги.

    — Иди сюда, я тебе хочу показать что-то! — прошептал Володя.

    Костя неуверенно сделал несколько шагов.

    — Смотри! — торжественно, как никогда, провозгласил Володя, раздвигая ветви кустарника. — Вот то, из-за чего мы бились!..

    В нескольких десятках шагов от них, на берегу реки стояли рядом Леночка и молодой юнкер. Он держал одной рукой поводья двух оседланных лошадей, а другая... другая лежала вокруг талии Леночки... И она не только не протестовала против этого, но еще вдобавок положила свою головку ему на плечо...

    Володя отпустил тотчас сомкнувшиеся ветви. Костя растерянно посмотрел на приятеля.

    — Женщина всегда останется женщиной! — скорбно произнес Володя,— но, казакам недостойно ссориться из-за юбки!.. Я виноват перед тобой, Кот — прости, и будем друзьями...

    — Будем друзьями! — как эхо повторил Костя, хватая протянутую руку, даже не подумав, что Володя опять оказался умней его...

    Друзья крепко обнялись, затем Володя взял из рук приятеля розовый конверт и разорвал его на тысячу кусков...

    В это время наверху балки показалась целая толпа женщин и стариков, предводительствуемая матерями обоих дуэлянтов... Очевидно, перепуганные секунданты успели переполошить уже всю станицу...

    Костя вздохнул, посмотрел на свое окровавленное плечо, на Володю, который с угрюмым выражением лица вытирал шашку, и молча присел на откосе, готовый со стоическим хладнокровием встретить неприятные последствия своей первой дуэли из-за женщины...




    Их было двое...

    Их было двое около нее — оба молодые и веселые, оба жизнерадостные, полные сил и здоровья... Оба неизменно следовали за ней по пятам, оба наперерыв ловили каждое ее слово, исполняли каждый каприз, и оба одинаково глубоко любили ее... И часто по вечерам, когда оба они сидели по сторонам ее кресла в уютной гостиной и наперерыв старались завладеть ее вниманием, она долго смотрела в глаза то одного, то другого и не знала — кого предпочесть... Один высокий, неизменно элегантный поручик, остроумный и находчивый в дружеской пикировке всегда больше привлекал ее внимание... В удушливо-веселой атмосфере балов, в кружащем голову вихре вальса, под томный стон рояля, когда хорошенькая головка ее склонялась на плечо поручика, она замирала от сладкого волнения, и ей казалось, что она любит его...

    Но когда степной ветер свистел в ушах, на бешеном скаку рвущихся в безграничность кубанских просторов лошадей, когда далеко вокруг разносилась частая дробь копыт по утоптанной степной дороге, когда рядом, прильнув к шее коня, во весь карьер неслась широкоплечая, черкеской туго стянутая фигура другого — она забывала обо всем мире, и казалось, что все существо ее полно одним только чувством любви к зорко следящему за каждым движением ее коня молодому хорунжему...

    И снова вечерами она подолгу смотрела в глаза то одного, то другого и точно искала в них ответа на мучительный, непонятный вопрос... Но ответа не было... Ей ли семнадцатилетней девочке, едва окончившей гимназию, было разобраться — кто из двух, одинаково веселых, одинаково красивых, одинаково ей преданных любит ее молоденькое, ко всему миру ласковое сердечко... А она знала, что недалек уже все приближающийся день, когда вопрос этот станет перед ней открыто, вплотную и придется дать на него короткий, ясный ответ...

    И день этот пришел... Пришел вслед за другим страшным днем, когда гулко прокатился над Европой Сараевский выстрел и угрожающим эхом завторили ему со всех концов земного шара сотни орудийных жерл...

    Они оба — молодые и красивые каждый по своему, один — в блестящем, парадном мундире, другой — в черной черкеске, с двумя рядами серебряных газырей на выпуклой груди, вошли в маленькую гостиную и сказали ей все... Говорил поручик — низким, чуть дрожащим от волнения голосом... Она не слушала его, да и зачем?.. Разве ж она не знала наперед, что он скажет ей?.. Разве плавные звуки вальса, да свист степного ветра в ушах не рассказали ей давно уже всего?..

    А другой молчал, и только тепло смотрели на хрупкую фигурку его большие, черные глаза... И когда кончил поручик, поставив перед ней с беспощадной ясностью давно пугавший ее вопрос — кого из двух? — она вдруг расплакалась и с плачем убежала из гостиной... А через полчаса к ним, в волнении ожидающим ответа, вышла чопорная мать и пояснила, что ее дочь не может сейчас дать ответа и просит обоих подождать... Оба тяжело вздохнули, попрощались и вышли, и каждый унес в душе твердое намерение ожидать решающего слова хоть до смерти. А вечером дребезжащие вагоны уносили обоих в противоположные концы России — одного на германский фронт, в суетливую обстановку штаба, другого — в занесенные снегом трущобы Армении, в холодные, мокрые землянки...

    Она осталась одна. Много — целыми ночами напролет думала она над ответом... Подолгу рассматривала фотографические карточки обоих, неизменно стоявшие на маленьком столике возле кровати, вспоминала каждое движение, каждую черточку то одного, то другого, плакала и подчас считала себя истинно несчастной... Постоянно получала она длинные письма, то с одного то с другого фронта, прочитывала их одинаково внимательно, одинаково замирая от волнения, и писала одинаково длинные, слезинками закапанные ответы... Так прошел длинный год...

    И, неожиданно, в один из удушливо знойных вечеров, в маленькой гостиной появился изящный поручик... Радостно дрогнуло сердце и вдруг сразу на момент больно замерло, когда по привычке обратились глаза в другую сторону, ища другую, так же близкую сердцу фигуру...

    Как то смутно, уже не так ясно всплывал перед ней после этой недели отпуска изящного поручика образ хорунжего. Ведь он был далеко... Бог знает где, в скалистых ущельях затерялась его голодная, замерзающая зимой, задыхающаяся от зноя летом, сотня... А другой через полгода приехал снова, потом снова и снова... Не раз пришлось услышать ей слова родителей о «большой разнице» между дворянином и «простым казаком» и... медленно уступало юное сердце... А потом вдруг перестали приходить письма от хорунжего. Сначала горько изумилась она, поплакала (ведь не знала она, что матерью отдан строгий наказ прислуге и все письма с Кавказского фронта беспощадно предаются огню), а потом... снова приехал тот и зазвучали в ушах тягучие звуки вальса... Прошел еще год, исчезла с маленького столика одна из двух фотографий, а еще через год, опираясь на руку высокого, уже не поручика, а ротмистра стояла она перед алтарем и, замирая, слушала торжественный голос священника и пение хора...

    И началась упоительная, безоблачно-ясная, чудная сказка... Как во сне жила она, вдвойне оберегаемая заботливыми родителями и любящим мужем от ужасов вдруг разразившейся кровавой бури…

    Молодой ротмистр уже не вернулся больше на разлагающийся фронт... И под крылышком горячо любимого мужа обо всем на свете забывала она... Только изредка всплывали откуда-то из глубины неясный, далекий образ — туго стянутая черкеской фигура и темные, немой укоризной полные глаза... Но все это было где то далеко... в прошлом, а тут близко, рядом были другие глаза, полные любви и счастья...

    И только в страшную, незабываемую ночь вдруг сразу проснулась она от этого сна... Давно уже перебрались они с мужем в станицу, к знакомым, — безопасней было от надвигающихся с севера красных волн... И вот ночью застучали по широкому станичному шляху копыта лошадей, и на скаку соскочил с седла перед маленьким домиком стройный, с георгиевским крестом на груди сотник... От самого Екатеринодара во весь карьер несся он с десятком верных казаков — спасать свою любимую... Взволнованный, выскочил навстречу ротмистр, утративший добрую долю своей былой щеголеватости... Она спала сладким сном в своей кровати, да и не хотел видеть ее сотник — еще в Екатеринодаре от родителей узнал он обо всем... Придушенным голосом, стараясь не смотреть на растерянную фигуру счастливого соперника, предупредил он его о надвигающейся опасности... За станицей уже раздавались редкие выстрелы...

    Уже передовые цепи большевиков входили в станицу, когда вдруг, словно бешенная ринулась навстречу им невесть откуда взявшаяся горсточка казаков... Впереди их рвался в самую пасть смерти молодой сотник, защищая жизнь и счастье своей любимой... Не победы искал он в неравном бою, окруженный сотнями обозленных врагов, а смерти, — не нужна ему теперь была жизнь. Да не сулил рок казаку найти смерть в бою, — трижды раненый, обессиленный, упал он с коня и был живым взят торжествующими красными... А через полчаса грубые руки победителей втолкнули окровавленного казака в темный амбар, временно обращенный в тюрьму... Почти полна уже была она — были тут и женщины, и старики, и беззащитные дети, и мужчины, которых то и дело вызывали на допрос... В полумраке неясно копошились ужасом, как судорогой сведенные тела... Только изредка падал луч света в открывающуюся дверь, и красногвардейцы вталкивали внутрь новые жертвы, или вдруг называли фамилии уже допрошенных... И тогда леденящий ужас сковывал всех... А через несколько минут где то близко раздавался ружейный залп и снова наступала тишина.

    И когда раскрылась дверь и, возвращаясь с допроса, вошла в подвал высокая фигура в офицерском кителе с сорванными погонами, — молодой сотник вскрикнул от ужаса... А навстречу вошедшему с воплем метнулась хрупкая женская фигурка и прильнула к нему...

    Все поплыло перед глазами сотника... Узнал он, узнал и эту стройную фигурку и измененный отчаянием дорогой голос... Не судьба, видно, ему было спасти свою любимую...

    А она рыдала, билась в истерике, на руках бледного как полотно мужа, задыхалась в рыданиях и, наконец, затихла, спрятав золотистую головку на плече офицера... Слабый свет луны, пробиваясь сквозь узенькое окошечко под потолком, освещал их прижавшихся к стене прямо против сотника. Он смотрел на дрожащее тело, слышал ее судорожные всхлипывания и ни злобы, ни ревности не чувствовал он — только мучительная боль, да бессильное бешенство против красных победителей сжимали его сердце... Томительно долго тянулись минуты... За стеной раздавались пьяные возгласы празднующих победу красногвардейцев.

    Вдруг дощатая дверь растворилась настежь, полумрак снова прорезала светлая полоса, и пьяный голос выкрикнул несколько фамилий... В амбаре пронесся отчаянный женский вопль — среди хрипло выговоренных слов разобрал с ужасом молодой сотник и фамилию ее мужа... Несколько дрожащих фигур медленно вышло из сарая... Бледный как бумага ротмистр напрасно старался разомкнуть тонкие, кольцом обвившие его шею руки, отодвинуть бьющееся в конвульсиях тело...

    Решительным, резким движением поднялся с места молодой сотник... Спокойно подошел к офицеру, сорвал с плеч его шинель и, набросив на себя, так же спокойно пошел к выходу... Вокруг сразу воцарилась мертвая тишина... Широко раскрытыми глазами всматривалась притихшая, молодая женщина в пробирающуюся к выходу фигуру... Резкий голос солдата сердито повторил фамилию ротмистра и спокойно ответил сотник — здесь... А когда пал луч света на его окровавленное лицо, в тишине вдруг снова пронесся истерический женский вопль...

    Дверь с треском захлопнулась... Женщина рыдала на руках растерянного ротмистра... За стенами амбара вдруг прозвучал короткий, отрывистый залп... На рассвете казачья сотня с боя ворвалась в станицу. Из подожженного на прощанье красными амбара с трудом удалось освободить заключенных... Среди них был высокий мужчина в форме ротмистра и поседевшая, страданиями состаренная женщина...

    А через несколько недель ворота одной женской обители в Кавказских горах раскрылись, чтобы пропустить еще одну сестру, познавшую горечь и страдания земной жизни...




    Тернии

    Ночь... Снег... Тишина... Скрип сугробов под ногами. Позади — отголосок бала, свет и музыка; впереди — вереница фонарей, пляска снежинок, заметенная снегом улица. Идем втроем — «она», мой одноклассник-донец и я... Изящное личики «ее» разгорячено недавним танцем. В глазах сквозит утомление и грусть — завтра понедельник... гимназия... уроки...

    Я иду молча, углубился в свои думы... Краем уха слышу — разговор зашел о казаках — не знаю, как и почему. Начинаю прислушиваться. «Она» пренебрежительно морщит носик:

    — Фи — казаки!.. Дикие, грубые, необтесанные... Никогда не имела бы дела с казаком!..

    — Покорнейше Вас благодарю! — невозмутимо цедит сквозь зубы приятель.

    — Как? Вы казак?..

    — Да-да, как будто бы!..

    — Что Вы говорите!.. Вот не похожи!.. Какой — донец? Ну, донцы еще ничего...

    Они под сильным влиянием русской культуры... Я о кубанцах говорила... Вот те — действительно!..

    — Покорнейше Вас благодарю! — вежливо раскланиваюсь я.

    Молчание... По щечкам медленно расползается краска... Шаги ускоряются...

    — Идемте скорей, господа!..

    Хмельный угар вечеринки... Пьяные лица, шум, рокот казачьей песни, звон бутылок и стаканов... Языки развязываются, разговоры делаются громче, звучат горячее речи... Казачье, все казачье вокруг — и песни, и речи, и звуки голосов, все, все!

    И вдруг... Что это? На противоположном конце стола голоса повышаются, переходят в крик, спор — в ссору...

    А!.. Ну так и знал — один не казак затесался — не выдержал!.. Не понравились чьи-то слова о мешочниках, что поперли обдирать казачьи края с голодухи...

    — А-а-а что же им, по-вашему, делать — с голоду помирать что ли!., — задыхаясь, визгливо кричит толстый господин, брызгая слюной на соседей. — Голод не-не-не тетка!.. Голод — вот и пошли!.. Не по своей воле пошли!..

    — Так вот — если мне есть нечего будет, так я к вам приду и начну обдирать, что понравится!., — так же возбужденно отвечает ему противник.

    Защитник «обиженных судьбой» крестьян захлебывается и рычит что-то невнятное... Торопливо подхожу и пытаюсь успокоить спорящих. Оскорбленный в лучших своих чувствах убежденного „единонеделимца» не казак давно уже нахлобучил шляпу и порывался к выходу, задерживаясь только для того, чтобы сокрушить противника вескими доводами своего несложного «единонеделимческого» катехизиса.

    Я уже во дворе.

    — Все... перенесу... Всех потерплю, — хрипит «обиженный», — но, казаков... азиатов... вот так бы... своими руками задушил!..

    Не знаю, — нужны ли еще комментарии?




    На Туреччину...

    Свистел ветер в снастях, жалобно и назойливо — у-у-у-у!.. Бежали мимо урчащие волны, носы „чаек“ мерно вздымались и опускались... Раз — и открывалась перед глазами далекая ширь темно-синего моря, с разбросанными белыми пятнами барашек... Два — и острый, режущий волны нос взлетал вверх, к голубому, тоже с белыми пятнами — облаков, небу... И снова — раз- два, раз-два...

    Паруса вздувались упругими полушариями; как резиновые прыгали по волнам, накреняясь на бок, легкие чайки... Позади таял, удаляясь, берег, озаряемый косыми лучами только что взошедшего солнца...

    На чайках угрюмо молчали... Не звучали лихие запорожские песни, не слышалось удалых выкриков молодежи. Угрюмо сидели вдоль бортов, только изредка оборачивался кто-нибудь назад, бросал долгий взгляд на исчезающий берег и снова с тяжелым вздохом поворачивался.

    На Туреччину!..

    Прощай Сич — ридна!.. Надолго... навеки, быть может, прощаются с Тобою, Тобою вскормленные сыны...

    Зруйновалы!..

    За службу верную, за борьбу нещадную, на все стороны, одни без союзников и без помощи — сотни против тысяч, за войну вечную, за жертвы безмерные...

    У-у-у-у — заливался ветер...

    Вставало в памяти:

    Глухо шумит стоголосым шумом большая Сичевая площадь... В середине — возле литавр — старшина — кошевой, с понуренной головой, растерянный писарь, судья, куренные... А вокруг — сплошное, волнующееся море чубатых голов, сжатых кулаков, обнаженных сабель, разоренных и растерянных лиц... Дальше — низкие строения куреней, земляной вал, серебристая лента Днепра, а еще дальше — шеренги зеленых мундиров, щетина штыков, черные провалы пушечных жерл, дымки фитилей в утреннем воздухе...

    Зруйновалы!..

    Эх — в сабли б принять, раскрошить, разметать по сторонам. Да ведь знали, что делали — ночью, тайком оцепили Родимую со всех сторон... На одного казака мал-мало 20 солдат пришлось... а пушки?.. Мерно вздымались чайки, прыгали по волнам. Вперед на Туреччину, под руку султана турецкого — хоть нехристь, да понимает.

    Как ни зорко глядели московские очи — да вот проглядели... Если б все твердо на одно сошлись — любовались бы сейчас москали на пустые курени, с одними евреями-торговцами... Да ведь страшно, страшно идти на чужбину... Ветер все усиливался, гнал вперед чайки... Исчезал вдали берег... Прощай Мать, прощай Сич — Ридна!..

    На Туреччину!..




    Клятва

    Холодно!

    Через незавешенное окно далекой пеленой растянулась черная от с утра не прекращающегося дождя степь. Далеко-далеко насколько глаз хватает и еще дальше, туда — за мутную линию горизонта, на север. Тусклое, мутное небо, тусклые мутные облака, едва заметными пятнами грязи проступающие на сизом фоне, и косой мелкий дождь... По стеклу бегут узкие струйки, кривятся в их потоках ветви качающихся от ветра деревьев под окном...

    Маленький степной хуторок затерялся в необъятных просторах. Ни души вокруг, только небо, степь, дождь, и ветер, и холод, холод... Холод везде — и снаружи, за тонкими стенками дома, и в небольшой, низкой комнате, и внутри — застывшей, оцепеневшей душе... Холодно, холодно!

    В стенном, покосившимся зеркале туманно отразилась стройная, хрупкая фигурка, круглое, еще недавно веселое, жизнерадостное, а теперь бледное, истомленное личико, черные змеи кос, худые плечи, дрожащие под накинутой теплой шалью... Себе самой не верилось — неужели же это она — Нина, хорошенькая, жизнерадостная Нина, дочь станичного атамана, еще институткой покорявшая все сердца на Екатеринодарских балах и вечеринках!

    Она улыбнулась, и улыбка была какая-то иная, не та, что прежде — измученная, усталая, болезненно страшная... Зябко вздрогнула и плотнее закуталась в шаль — в комнате холодно. Машинально встала, подошла к печке, потрогала остывшие, холодные кирпичи... Затопить? Позвать Федора, попросить принести дров? И тотчас же опять улыбнулась — зачем? Не все ли равно теперь? Казалось странным, непростительно-глупым, чуть не преступным возиться с печкой, заниматься обычными серыми делами, когда там — за стенами дома разыгрывается это кроваво-страшное!

    Со стены пасмурно глядел большой портрет... Седые усы, нос с горбинкой, морщинистые щеки, низко-нависшие мохнатые брови... Отец! Слава Богу — не дожил... Не довелось увидеть всего этого... Тяжело, непосильно тяжело бы было старому казачьему сердцу, все равно не перенес бы страшного времени крестных мук казачества... Уж лучше так — умер, не зная и не предвидя ничего...

    Где-то залилась глухим лаем собака, за ней другая, третья...

    Нина вздрогнула, снова зябко еще плотнее закуталась в шаль и прошла по комнате... Боже, как тихо, словно вымерло все... За окном сквозь туман и дымку косого дождя чернели хаты хуторского поселения — безлюдные, жуткие, притаившиеся...

    Не было страха за себя, за свою судьбу... Не хотелось думать о том, что скоро придут «они», войдут в дом, будут грабить, выносить дедовское добро, бесчинствовать, может быть издеваться и глумиться над ней! Была только мертвящая тоска, да ноющая, беспрестанная мысль о нем!

    Она подняла руку — на пальце тускло блеснуло обручальное кольцо... Улыбнулась — тихой, ясной, страдальческой улыбкой и крепко прижала кольцо к губам...

    Как давно это было! Вспомнилась маленькая церковь в станице, недалеко от их хуторка, сморщенно-добродушное лицо священника, трепетные блики свечей на небогатой ризнице и сильная рука коренастого офицера в черкеске, крепко сжимающая ее дрожащую ручку... Торопливо, нервно шел обряд венчания, хором подхватывали слова песнопений наполняющие церковь казаки — в походных уборах, с винтовками за плечами, шашками у пояса... А снаружи глухо ржали кони, пугливо косясь в ту сторону, откуда частым, сухим треском доносилась стрельба...

    Вспоминалось, как долго обвивала она руками шею человека, с которым только что связала свою судьбу, как глухо всхлипывали вокруг, стараясь сдерживаться, угрюмые казаки, как, наконец, вырвался из ее рук молодой и неровным, срывающимся голосом скомандовал:

    — По коням! Садись! Сотня, рысью, марш-марш!

    Вспомнилось как, долго откидывая с лица надоевшую, мешавшую фату, махала она платком вслед уходящей на рысях сотне... Вспомнила, как горько плакала она весь вечер и всю ночь, сначала в запущенном саду, припав к покосившемуся кресту на могиле отца и матери, а потом в маленькой спаленке, зарывшись с головой в подушки...

    Да, давно это было! И с тех пор — год, больше года, ни разу не видела его — любимого, дорогого Бориса... Через месяц после венчания ушел с маленького хуторка и брат — последняя опора и надежда...

    Не выдержало казачье сердце — сдал в аренду почуявшим наживу иногородним землю и пошел на Север, умирать за свободу и честь Родного Края. А через неделю пришло короткое извещение из штаба — убит в случайной стычке с красными!

    Только он один, только ненаглядный Борис и остался у нее после этого. Целый год — только короткие, отрывистые письма, — редкие проблески в непроглядной мгле, а теперь, теперь!

    Застонала, стиснув зубы, и снова крепко-крепко прижала к губам кольцо. Лучше не думать — страшно, холодно, холодно!

    Неожиданно резко настежь распахнулась дверь. На пороге — худой, сутулый старик — Федор. Только он один и остался около нее, он заведовал всем хозяйством, он вел счета с обнаглевшими, отъевшимися арендаторами.

    — Чего, Федор?

    Начала и недоговорила... Что с ним? Старческое, коричневое лицо искажено, мохнатые, пожелтелые усы дрожат, словно от плача, в глазах слезы...

    — Вин... пан... пан, — неясно бормотал застревавшие в горле слова и дрожащей рукой указывая назад...

    Но не нужно было уже и слов — с отчаянным криком — Борис! — метнулась мимо старого казака Нина и повисла на шее у широкоплечего, худого, кровавой грязью покрытого офицера в изорванной гимнастерке...

    — Борис, родной, милый! — невнятно шептала обессиленная радостью, покрывая изможденное, небритое лицо поцелуями. Федор плакал навзрыд, по-детски, беспомощно суетился вокруг, бормоча что-то непонятное и растерянно разводя руками...

    — Нина! — вырвалось, наконец, из неровно вздымающейся груди, — Нина, меня травят... травят как зверя... по горячему следу... Через минуту будут здесь... Придут... погибнешь и ты — я не хочу, не хочу... Я пойду... Прощай! Хоть тебя увидеть... обнять... родная моя... любимая...

    — Борис! — снова отчаянно вырвалось у нее. — Борис!

    И замолчала, обвив шею руками, прижавшись щекою к колючей, щетинистой щеке...

    — Прощай... Нина... Я пойду!

    Недоговорив, умолк, зашатался, ища руками опоры... Федор едва успел подставить стул.

    И в то же время со двора послышался гомон многих голосов, свирепый лай дворовых собак, заскрипели ступеньки, и дверь задрожала от частых ударов...

    — Пришли! По душу казачью пришли! — в полубреду широко открыл глаза Борис. Приподнялся и тотчас же повалился назад — не было сил...

    Федор, охая, метался по комнате, стук в дверь все усиливался, послышались грубые окрики и ругательства.

    — Сюда, Борис! Скорей!

    Нина уверенно, гордо выпрямилась, сверкнула глазами. С невесть откуда взявшейся, загадочной в ее хрупком теле силой обняла талию мужа, поддерживая, провела через всю комнату в соседнюю — в свою спальню. Осторожно положила на кровать, вышла и твердо-уверенно бросила Федору:

    — Отвори!

    С мольбой скрестив руки, устремила взгляд на образ, на безмятежно-кроткий лик Христа и кроткий, чарующий — Непрочной Девы.

    Послышался чей-то хриплый голос, дрожащий шепот Федора, шаги. Быстро перекрестилась и стала прямо против входа — уверенная, спокойная, завернувшись в шаль и стиснув зубы — чтобы не стучали от неудержимого, внутреннего волнения.

    Вошел — высокий, в защитном шлеме с красной звездой, в руке револьвер. Полное, нагло-красивое вызывающее лицо. Вошел и остановился, увидев ее. Она заговорила сразу — не дав ему времени опомниться.

    — Разве советская власть ведет борьбу с беззащитными женщинами? Почему вы врываетесь в мой дом, как разбойник?

    Сама удивилась — такая уверенность и гордая оскорбленность в голосе.

    Вошедший не отвечал ни слова, оцепенев от удивления, устремив глаза на бледное лицо девушки.

    — Что вам угодно? Я не понимаю, — начала было снова, но он перебил, не дав договорить.

    — Вы не узнаете меня, Нина Константиновна? — проговорил он тихим, ехидно-вкрадчивым голосом. Она вздрогнула, вглядевшись попристальнее. Красивое наглое лицо, светлые усы, гибкая фигура — да, да, вспомнила!

    Вспомнила — на вечерах, на балах он всегда был возле нее. Но, только тогда — блестящий, галантный армейский офицер, а теперь...

    Ухаживал, даже делал предложение и, получив отказ, клялся отомстить и перестал кланяться, а потом и вовсе уехал, перевелся в другое место... Он, он, вспомнила!

    В душе неясно возродилась было надежда... Возродилась и тотчас же исчезла, под насмешливым, глумливо-торжествующим взглядом. Он заговорил, и в тоне звучало тоже наглое торжество:

    — О, нет — мы не ведем войну против женщин! Но мы безжалостно истребляем всех врагов советской власти и я имею все основания полагать, что один из таковых скрывается в вашем доме. И я обязан — особенно подчеркнул это слово — произвести обыск! Надеюсь, вы извините меня?

    Он с наглой усмешкой сделал шаг по направлению к двери в спальню.

    — Это моя спальня! — звенящим голосом, едва сдерживая накипавшее — вот-вот вырвется — волнение проговорила Нина: — Неужели же вы — офицер, человек чести, войдете в спальню девушки для обыска! Там нет никого!

    Он остановился. Посмотрел на нее все с той же глумливой усмешкой.

    — О, я охотно не сделал бы этого, особенно для вас, но, — он склонился в низком поклоне, — вы знаете — долг службы!

    Склонился, да так и замер с глазами, неподвижно устремленными в одну точку. Она вздрогнула — страшная мысль осенила голову — кольцо, кольцо! Быстрым движением спрятала руку — поздно! Он поднял глаза, взглянул на нее, потом на дверь спальни и снова усмехнулся.

    Понял! Последнее судорожное движение выдало ее! Понял, опять сделал движение к двери и вдруг остановился. Едкая, сатанински-злобная улыбка вдруг искривила губы.

    — Впрочем. Я готов поверить вам. Только поклянитесь мне тут, сейчас, перед образом Всемогущего Бога, в которого вы, без сомнения, веруете, что в комнате нет никого, и я уйду!

    Голос звучал глумливо, беспощадным, наглым издевательством. Пристально смотрел на ее мертвенно вдруг побледневшее лицо и, улыбаясь, ждал.

    Клятва!

    Помутилось в глазах, сквозь туман проступило глумливое лицо. Страстно захотелось ударить изо всей силы по подергивающейся в дьявольской усмешке щеке. Из угла бесстрастно смотрел Строгий Лик.

    Мысли в голове крутились в бешеной пляске. Он ждал, все с той же усмешкой, заложив руки за спину, слегка покачиваясь на носках. Ударить? Убить? Сорвать со стены дедовскую шашку и... Но перед глазами встало изможденное, небритое лицо и окровавленная фигура, там за тонкой дверью.

    До крови закусила губу и медленно подняла взгляд на вызывающе стоящего перед ней человека. В этом взгляде застыла невыразимая, острая мука безысходности, и следа долгих, одиночных страданий, и тоска по несбывшимся грезам. И было в этом взгляде еще что-то, отчего даже наглый красноармеец побледнел и судорожно рванулся вперед, как бы желая остановить, удержать! Но, было поздно.

    Голос ее прозвучал тихо, но внятно, ясно и отчетливо:

    — Богом Всемогущим и Матерью Божьей — клянусь!

    Прозвучало — словно растаяло в сизых сумерках, и снова воцарилась тишина...

    Сразу осунувшееся, побледневшее лицо обратилось к нему...

    И во взгляде по-прежнему застыло что-то такое страшное, что он задрожал, побледнел и безмолвно, торопливо, вобрав голову в плечи, пошел к выходу... Стукнула входная дверь, неясно раздались голоса, сначала близко, потом все больше и больше удаляясь, и снова наступила тишина — мертвая, беспробудная... С отчаянным, наболевшим в душе стоном повалилась Нина на колени перед образами...

    Все так же строго и безучастно смотрел холодный Лик, и только мягко-скорбно улыбалось ясное лицо Богоматери...

    А когда очнулась и нетвердыми шагами вошла в спальню, он лежал неподвижно на кровати и улыбался холодной, счастливой улыбкой, глядя вверх невидящими уже, остекленевшими глазами, стискивая в похолодевшей руке рукоять браунинга...

    С минуту она молча смотрела на неподвижное тело, затем спокойно наклонилась, крепко поцеловала в безучастные, полуоткрытые губы, перекрестила и, вынув из оцепеневших пальцев револьвер, вышла...

    Она знала, что дорога от хутора делает большой поворот и, выйдя из дому, пошла по грязной, вязкой земле, под холодным дождем, наперерез, через запаханные поля...

    Когда она подошла к кустам, окаймлявшим дорогу, из-за поворота, с шумом и спорами, высыпала нестройная толпа красноармейцев. Впереди всех шел он...

    Дождавшись, пока толпа поравняется с ней, она спокойно вышла из-за кустов, равнодушно размеренным шагом подошла к нему и молча выстрелила ему в лицо — раз, другой, третий! Все так же молча выпустила она все остальные заряды в уже упавшее, лежавшее без движения тело, и потом, бросив револьвер, спокойно повернулась к оцепеневшим от неожиданности красноармейцам...

    Губы невнятно шептали одно слово — Борис! А в кровавом тумане дождя перед глазами все стоял строгий Лик...

    Он колыхался перед ней еще и тогда, когда свирепый удар прикладом сбил ее с ног и острые жала штыков вонзились в тело...

    Дождь не прекращался, назойливо засевая поля мелкими косыми нитями. Становилось еще холоднее, темнело...

    Над просторами кубанских степей опускалась долгая, страшная, давящая ночь!

    25 июля 1929 года

    журнал «Вольное Казачество»

    № 40

    стр. 1-3




    Вадим Павлович Курганский «Огоньки»

    (Из личных переживаний)

    Вечерело...

    Пронзительно-холодный ветер изредка набегал с моря, и глухо шумели, раскачиваясь в его ледяных порывах, густые ветви вечнозеленых кедров и стройных, как минареты Востока, тополей... Далеко внизу злобно рокотали тяжелые, иссиня-свинцовые волны недовольного моря.

    Я сидел перед окном и смотрел... Смотрел, не отрываясь, до боли в глазах, туда, где, далеко внизу, по темной, пенящейся поверхности глухо-урчащего моря плавно скользили огоньки. Один за другим отрывались они от тускло мерцающей немногими фонарями пристани, медленно, раскачиваясь на упругих волнах, ползли к выходу из бухты и терялись, словно таяли, в черной непроглядной дали...

    И каждый раз что-то снова и снова, с мучительной острой болью, точно перетянутые струны, обрывалось в тоскливо сжимающемся сердце... Все большая пустота, зияющая, бездонная, заполняла душу... Ничего не оставалось в ней больше, все смято, все унесено куда-то, в тот же черный, бездонный провал, где один за другим исчезали огоньки, унося с собою все близкое и дорогое... Мрак, непроглядный, страшный, беспросветный, окутывал все существо и щемящая, ноющая тоска ледяными пальцами сжимала горло... Хотелось плакать, плакать без слез, кричать, ломать руки и посылать проклятия всем, кто в этот страшный миг мог оставаться спокойным и безучастным... Было холодно и нестерпимо, болезненно жутко!

    Пышно раскинувшись по склонам гор, спала Ялта...

    Нет, не спала, а затаилась, замерла, как замирает кролик перед страшным, гипнотизирующим взглядом удава! Ни одного огонька в окнах, ни голоса, ни звука, даже резвые крымские псы заползли в свои конуры и притаились...

    Черный, давящий мрак навис над городом! И среди этого мрака, в этой непробудной, зловещей тишине еще яснее, еще резче и беспощаднее выступало сознание чего-то страшного, тяжелого, что нависло над всем окружающим, и одна из прелюдий чего разыгрывается там, далеко внизу, у полуосвещенной пристани...

    Там толпятся, плечом к плечу, сотни людей, еще недавно, еще вчера, объединенных одной идеей, одним общим порывом, а теперь... тоже объединенных одной общей мыслью: «Успеем ли? Хватит ли места?» Эта мысль — и на бледных изможденных лицах, и в тревожных, звенящих голосах... Она витает над каждым, она заставляет судорожно стискивать зубы и двигаться туда, ближе к спасительным пароходам. И сплошная волна серых шинелей и гимнастерок вливается, вливается на утлые суденышки, заполняет трюмы, палубы, захлестывает, забивает каждую щель... Еще и еще, теснее — плечо к плечу!

    Спертый воздух, озлобленные лица, истерические выкрики женщин — теснее! Их много, их еще очень много... Накреняются и жалобно скрипят старые, отслужившие свой срок, суда, озабоченно покачивает головой капитан, не хватит и на половину пассажиров провизии, нет в трюмах угля — пусть! Смерть там — среди волн лучше, чем это страшное, нависшее в воздухе... Только бы уйти от этого, скрыться от этого неумолимого, грозного, кровавого, что надвигается с Севера!

    И идут, идут один за другим, по гнущимся доскам сходень, с винтовками в руках, с сумками через плечо, понурые, мрачные — воины! Вчера — свист пуль, грохот снарядов, холодные стволы винтовок в руках — лицом к лицу, грудь к груди — навстречу смерти! А сегодня — холод, мгла, гибель всего, черный провал в душе и это нестерпимо страшное оттуда, с Севера!

    Я встал, задыхаясь! Не хватало воздуха, ледяные порывы ветра, казалось, проходя сквозь каменные стены здания, пронизывали насквозь и леденили кровь. Было холодно и душно, в ушах звенело...

    Длинный, мрачный коридор санатория был пуст... Только жирный санаторский кот бесшумно, как тень, скользил вдоль стен и изредка жалобно мяукал. Через полуоткрытую дверь из палаты падает полоса света. Слышится бессвязный лепет — странные, непонятные слова.

    «Праведники! Откройте! Это я!»

    Мечется в жесткой постели, в жару мальчик лет 16-ти... Это ведь тоже один из них, из тех, что толпятся там у пристани... Один из тех, чья судьба так схожа и неведома почти никому... Сначала — родительский дом, тепло, ласка, гимназия, первые увлечения, чернокосая гимназистка, затем — вихрь революции, упоение великой идеей, мерзлые, сырые окопы, свист пуль, холод, голодания и — смерть!

    «Праведники! Откройте!»

    Тебе лучше, бедный страдалец, тебе легче, чем остальным, что лежат вокруг, прикованные к постелям, но в полном сознании!

    Ты не видишь тех картин, что рисуются в лихорадочном воображении их... Страшны и отвратительны эти картины в своей близости к действительности! Топот ног в коридоре, грубые голоса, штыки, красные звезды на шапках, бешено несущийся грузовик, спертый воздух подвала, мрак физический и душевный, а затем — шесть стволов спереди, свежевырытая яма сзади, мрак от надвинутой на глаза повязки, последний вздох и... снова мрак, но уже непробудный!

    Вдали чернели силуэты каменных громад Крымских гор, едва заметно проступавших на темном фоне темного, мрачного неба... Там, где-то на Севере, медленно и неуклонно двигался торжествующий враг... Из их каменных недр выступало, вытягивалось то тяжелое, страшное, давящее, что тяжелым камнем нависло над всем существом и леденило душу... В лихорадочно возбужденном мозгу болезненным кошмаром вставал образ какого-то отвратительного, сказочного дракона, наползающего на горсть людей, толпящихся внизу у пристани и готового вот-вот поглотить их.

    И от страшной мысли неизбежности совершающегося еще более сжималось сердце, еще мучительнее хотелось кричать! Хотелось уйти куда-то, далеко-далеко, в детское тридевятое царство, где не было бы ни красных, ни белых, ни этих бурлящих, пенящихся потоков крови, вздымающихся все выше и выше, грозящих смыть на своем пути все, что осталось еще нетронутого и чистого...

    Я снова подошел к окну, выходящему на море... Медленно оторвался от пристани и пошел к выходу, плавно раскачиваясь на волнах, последний пароход... Все! Конечно!..

    С громким щемящим звоном, точно перерезанная ножом, лопнула последняя струна прошлого, точно кипящим варом обдало сжавшийся комочек сердца, и все кругом вдруг завертелось в каком-то диком вихре и стремительно понеслось куда-то в бездну...

    Совершилось! Все рухнуло, все погибло, все, что было все эти дни так близко, что казалось родным, во что вкладывалась вся душа, что казалось непременным и обязательным... Ничего не осталось, все оборвалось, все замерло... Щемящая, давящая пустота на душе, лихорадочный стук в ушах и слезы тоски, злобы и унижения, сжимающие горло...

    Глухо шумел в ветвях деревьев ветер, дребезжали в окнах стекла, последний огонек исчезал вдали... Еще гуще, еще непрогляднее казался нависший над городом мрак, еще резче выступала в промежутках между порывами ветра звенящая, жуткая тишина.

    И вдруг, где-то совсем близко, рядом, казалось, тут же за стенами санатория, гулкими раскатами, разрывая тишину, грянул выстрел... За ним другой... Третий...

    Это торжествующие красные победители вступают в город... Они идут, их много, в тишине отчетливо отдаются тяжелые шаги, бряцают винтовки, звучат голоса... Они идут — голодные, оборванные, но бодрые и уверенные, смелые... Они горды, они смелы, они веселы, они — победители...

    10 марта 1928 года

    журнал «Вольное Казачество»

    № 7

    стр. 7-8




    «Приход»

    Ой з-за горы, з-за лыману

    Витэр пoвивae, —

    Та кругом Сичи Запорожськой

    Ворог облягае

    Взлохматилась серая поверхность моря... Далеко-далеко, беспредельно растянулась-раскинулась водная ширь, отражая серое тусклое небо. Низкий берег как то незаметно, точно украдкой переходил в мутные пенящиеся волны...

    Хлюпала вода под бортами лодок — жалобно и надоедливо... Скрипели уключины, гнулись длинные весла, мерно вздымались и опускались крутые носы «чаек». Все ближе надвигалась серо-желтая полоса берега. Ветер срывал верхушки волн и со злобой швырял их в лица гребцов...

    Угрюмо хмурились седые брови; пытливые очи зорко всматривались в приближающуюся землю, крепко сжимались губы под нависшими густыми усами... Цветные жупаны и шаровары насквозь пропитала вода, намокли высокие смушковые шапки с красными верхами и грубые сапоги. Даже короткие люльки неохотно дымились в сизой сырости... Сырость — тяжелая, промозглая нависла в воздухе...

    Ветер крепчал, нес навстречу облака водяной ныли, раскачивал узкие лодки и свистел в снастях...

    Их было много, насколько глаз хватал, растянулась бесконечная, в горизонт уходящая вереница чаек. Алели красные верхи шапок, тускло отсвечивали стволы длинных рушниц и рукоятки кривых сабель. На первой чайке колыхалось в воздухе малиновое полотнище знамени, шевелил ветер хвосты бунчука... Угрюмо сидели вокруг седоусые, старые казаки...

    Скрипели уключины, брызги летели во все стороны, тяжело вздымались груди усталых гребцов, — берег надвигался. Мутные, желтые волны реки вливались в свинцовые волны моря, крутились и смешивались с ними. Вдали чуть заметно, смешиваясь с нависшим туманом, синели незыблемые громады гор.

    На чайках все примолкло. Ни звука, ни голоса, ни вздоха, только пытливо поблескивали глаза, всматриваясь в открывающийся берег. Низкой, однообразной пеленой расстилался он, уходя в хмурящуюся даль. Уже виднелась колышашаяся под ветром высокая, густая трава... Степь — сколько глаз хватает степи... А за ними — желтая полоса реки, порой скрывающаяся за высокой стеной камыша, а еще дальше — горы дыбятся к небу и прячутся в облаках...

    Зашуршал под дном песок — первая чайка вплотную подошла к берегу, ткнулась в желтую массу и стала... Слетели шапки, обнажая чубатые головы, замелькали руки, кладя широкие кресты...

    — Дав Бог добраться.

    Одна за другой, шурша, подходили лодки к берегу, неуклюже вздрагивали, ткнувшись острым носом в песок, и далеко растянулась вдоль пенящейся полосы прибоя расписная вереница чаек. Тяжело дыша, выходили на сушу гребцы. Кованые сапоги глубоко врезались в мокрую от дождя, мягкую землю, беспощадно давя буйную траву, почти вплотную подходившую к самой воде…

    Заколыхалось развевающееся полотнище знамени. Крепко сжимая в жилистых руках святыню, вышел на берег старый запорожец и осторожно воткнул древко на небольшом пригорке. Под знаменем стал высокий, седой, со шрамами сплошь покрытым, обветренным лицом сечевик и далеко разнесся над морским простором его мощный, не старческий голос: «3 прыбуттям вас, Пановэ! Дав Бог добраться! Дай нам Боже и тутэчкы послужиты ще Украини мылий, та вири православний! Дай Боже здоровля царыци Катэрыни, шо... »

    Дрогнул голос и смолк... Пробежала волна по чубатым головам и закончил речь старого козака чей-то молодой, звонкий голос.

    «Шо зруйновала Сич-Матир за службу нашу вирную, за тэ, шо ляхив, та султана, та татарву нэщадно былы! Спасыбо маты ридна, дай Боже и тоби того же!» Понурились седые чубы. Сумно, сумно стало в душах казачьих, полетела думка через синее море, далеко-далеко к синему Днепру, к островам запорожским, где ковалась мощь казачья, где крепла да ширилась слава Запорожская... Оборотились очи казачьи к морю, что, пенясь, уходило в туманную даль, и шептали губы старых сечевиков: «Прощай Маты-Сич Ридна, нэ забудуть Тэбэ сыны твои и нэ вмрэ слава Твоя и на бэрэгах Кубани-рички!»

    Сердито рвал ветер, трепал чубы, дергал ветхое полотнище знамени и лохматил поверхность моря... Удивленно журчали волны реки и шептался камыш о невиданных пришельцах; хмуро, недружелюбно глядели из тумана твердыни Кавказа и только ковыль степной, казалось, ласковым шепотом обещал развеять тоску казачью по широкой степи...

    календарь-альманах «Вольное Казачество»

    на 1930 год

    стр. 273




    Вадим Павлович Курганский «Как умирает атаман»

    (Посвящается светлой памяти М. А. Караулова)

    Туманился хмурый зимний день... Порывисто набегал временами со степи ветер. В жидком тумане потонули серые, длинные строения станции. На белой доске, над входом, ряд черных крупных букв — Прохладная. А под нею, на мокрой, скользкой платформе, на тускло поблескивающих, уходящих в туманную бесконечность путях, вокруг станции, далеко в степи — тысячная, волнующаяся толпа... Необозримое, пестрое море голов, озверелые, красные лица, распоясанные, грязные рубахи и шинели, штыки, винтовки, хриплые голоса и едкий, противный запах пота и алкоголя. Повисла в воздухе крепкая, площадная ругань и озлобленные выкрики...

    Длинная, узкая полоса поезда растянулась вдоль станции — корабль среди бурного потока волнующихся человеческих тел. В окнах мелькали бледные, перепуганные лица пассажиров... Паровоз, выбрасывая тонкую, клубящуюся струйку пара, свистел пронзительно и настойчиво, угрожающе пыхтел, извергая клубы черного дыма и снопы искр. Машинист — бледный, закусив нижнюю губу, изо всех сил дергал рукоятку клапана, смотря вперед — на сплошь залитое людьми полотно...

    Но толпа не расступалась — страшная, грязная, отвратительная... Врезывались в туманный воздух злобные голоса:

    «Шалишь, не пустим, мать... Не уйдешь, сволочь белогвардейская!»

    В конце поезда особенно тесно сгрудилась человеческая масса, особенно громко и настойчиво звучали брань и оклики.

    На ступеньках последнего вагона, — с каждой стороны — винтовки наперевес, стояло несколько человек — казаки.

    Озлобленно гудящая толпа теснилась у самого вагона, под окнами, шныряла под вагоном, но казаки стояли с рукам на затворах — спокойные, с хмурыми, напряженными лицами, глядя на колышущуюся, то приливающую с угрожающими криками, то отливающую массу.

    В маленьком, тесном салоне вагона, за столом сидел, опустив голову, человек. Высокая, плотная, затянутая в черкеску фигура, широкие плечи. Спокойное, веснушчатое, с большим носом лицо чуть-чуть подернулось бледностью, но в глубоких, строгих глазах застыл огонек непоколебимой решимости. Спокойно попыхивая короткой трубкой, прислушивался к угрожающему реву за тонкими стенками вагона. За окном виднелась белая доска — черная надпись — Прохладная. В стеклянных дверях маячило перепуганное лицо начальника станции.

    В глубоких, запавших глазах огонек решимости: ни шагу назад, вперед, только вперед! Всегда, всю жизнь — от детских лет до этого страшного мгновения... Моментами набегало сомнение — неужели же конец? Неужели же сейчас, вот сейчас — через пять-десять минут? Зачем же эти годы упорной работы, эти беспрестанные мысли о нем — о горячо любимом казачестве...

    Вагон вдруг качнулся, задрожал... Торжествующе усилился рев за стенками, уловило ухо отдельные грубые выкрики: «Отчепляй, отчепляй, товарищи! Кати!» Загрохотали цепи, снова дрогнул, упруго закачался вагон и мягко покатился по рельсам. Поплыло мимо серое здание вокзала, с черно-белой надписью, с перекошенным лицом в дверях. В презрительную улыбку сложились губы сидевшего за столом человека... Где-то пронзительно засвистал паровоз, невнятно прорвался сквозь жуткий гул грохот поезда... Вагон остановился... С обеих сторон расстилалась голая степь, вдали едва заметно пробивались сквозь мглистую пелену строения станции, а вблизи колыхалась необозримая, страшная масса человеческих тел...

    Дверь порывисто распахнулась... Человек невольно вздрогнул и выпрямился... Что это? Уже? Нет — это он, Володя, брат... Бедняга, что приходится переживать ему!

    Те же широкие плечи, та же высокая фигура, то же веснушчатое лицо, только не презрительно-спокойное, а бледное, искаженное страхом и бессильной злобой... Вошел и тотчас же повалился, упал на стул, сжав голову руками, устремив полный отчаяния взгляд на сидевшего за столом.

    — Михаил! — болезненным стоном вырвалось из груди, — Они отцепили вагон! Спрячься, ради Бога, укройся куда-нибудь, — я скажу им, что ты бежал, направлю на ложный след... Ты успеешь скрыться, Миша!

    Сидевший за столом едва заметно повел плечами.

    — Отцепили? Что ж, тем лучше — не погибнут непричастные пассажиры!

    — Миша! — умоляюще протянул вперед, заламывая руки. — Не ради себя — ради казачества! Ради казачества, которое ты так любишь!

    Тонкие губы опять сложились в усмешку — неясную и скорбно-горькую.

    — Казачество? Да, люблю, люблю... Всю жизнь, каждый шаг, каждая мысль — все для него... И сейчас — последняя мысль будет тоже о нем! Ты говоришь — бежать, Володя?

    Голос окреп, зазвучал сталью:

    — Ни шагу назад! Нет! Пусть никто никогда не скажет, что терский казак, атаман Караулов бежал перед бандой грязной св...!

    Рокот и шум за стенками усилился. Вагон задрожал под натиском массы тел.

    Михаил встал и спокойным, размеренным шагом прошел через салон в коридор.

    Снаружи видно было, как мелькнула в окнах плотная фигура. Нечеловеческий рев пронесся над толпой, замелькали стиснутые в кулаки руки, штыки...

    Искаженные жаждой близкой крови лица надвинулись вплотную... Напирающая толпа сталкивала передних вниз, под колеса вагона... Стоявшие на подножках казаки нервно подняли, взяли на прицел винтовки, толпа попятилась, но вдруг, казаки обернулись, как бы на зов, и торопливо поднялись внутрь вагона. Площадки опустели, оторопевшая толпа недоуменно переглядывалась, не понимая, в чем дело. Невольно закопошились сомнения, подозрительность, толпа попятилась, очищая пространство вокруг вагона.

    Снова щелкнули дверцы, появились казаки... Угрюмые, мрачные, еще ниже нахлобучив папахи, еще плотнее завернувшись в бурки, спрыгивали они наземь и гуськом, один за другим, не поднимая глаз, скользя в жидкой грязи, быстро пошли прочь от вагона. Толпа на момент застыла в непонимании, затем вдруг стоголосый, радостный неистовый рев прорезал воздух, и вагон снова задрожал от натиска...

    Казаки торопливо выбрались из расступающейся перед ними толпы и, не оборачиваясь, съежившись с головами, ушедшими в плечи, пошли в туманящуюся степь, все ускоряя шаг. Сзади оглушительно завывала тысячная толпа...

    — Володя, тебя не тронут! Иди, пока не поздно — им нужен только я!

    Руки Михаила лежали на вздрагивающих плечах брата.

    Владимир порывисто вскочил, на бледном, без кровинки лице мелькнула злоба...

    — Бежать, мне? Оставить тебя одного, сейчас? Никогда. Да что — я! Я не смерти боюсь, Миша, — я простой офицер... Таких много у казачества, но Михаил Караулов у него один!

    Вагон дрожал, в стенки били прикладами, от жуткого, нечеловеческого воя звенел воздух. Чувствовалось дыхание страшного, отвратительного зверя, ищущего жертву, чувствовалось кровожадное дыхание толпы...

    — Миша! — снова почти простонал Владимир, — Миша, зачем ты отпустил конвой?

    — Конвой, Володя? В своей жизни я волен, но в жизни других — нет! Разве они б могли помочь мне? Их горсточка, а тех тысячи!

    Умолк, не договорив, на полуслове, точно какая-то мысль внезапно охватила сознание... Тихо повторил еще раз:

    — Нас — горсточка, а тех — тысячи... Тысячи!

    И, тряхнув головой, заговорил снова прежним стальным голосом:

    — Они б погибли напрасно... А потом, Володя... страшное время, страшная эпоха, страшные люди... Кровавое спьянение — пьяны все... Я не поручусь ни за кого сейчас, в это страшное время... Погибнуть от руки этой св... но вдруг представь себе... в отчаянии безысходности... вдруг... Умереть от руки своего, от руки казака... — Нет! Нет! Нет, никогда!

    Порывисто отвернулся, закусив губу. Оглушительно зазвенело, разлетевшись вдребезги, стекло окна; в вагон с грохотом влетел, покатился по полу увесистый булыжник. В зияющую пробоину ворвался оглушающий рев...

    Дверь распахнулась, из коридора, с винтовкой ворвался рослый казак:

    — Господин атаман! Да что же это! Михаил Александрович!

    Удивленно повернул спокойное, веснушчатое лицо атаман:

    — Белоусов, вы почему здесь? Отчего не с конвоем?

    — Я... Да Господь с вами! Что б я ушел, а вас, стало быть, тут покинул? Да что вы!

    Караулов шагнул вперед, крепко сжал руку казака, обнял. Владимир судорожно заломил руки. Послышались новые удары — ломились в дверцы вагона.

    — Заперто? Ах, св... казачья! Да, чаво смотришь, товаришши, — стреляй! Пуля наскрозь проймет!

    Толпа отхлынула. Зловеще защелкали в сразу воцарившейся тишине затворы.

    — Хамы! — выкрикнул, кидаясь к окну, Белоусов. Ах, шпана проклятая. Ваньки толсторожие, лапотники!

    — Михаил! — отчаянным воплем вырвалось из груди Владимира.

    Караулов порывисто обнял брата. Крепко-крепко поцеловал в губы и на момент острая жалость, стремление жить мелькнули в душе и тотчас же исчезли — ни шагу назад!

    Владимир, с искаженным лицом, тянул из кобуры револьвер. Снаружи прозвучал выстрел, пуля щелкнула в обшивку вагона и, вслед за тем беспрерывный грохот выстрелов слился с усиливающимся ревом толпы.

    Белоусов, не переставая ругаться, отстреливался, едва успевая перезаряжать винтовку... Владимир, разрядив один револьвер, вытащил из кармана второй и, не целясь, стрелял в окна, закусив губу, с дикими блуждающими глазами.

    Атаман спокойно набил потухшую трубку, чиркнул спичкой и, пуская клубы дыма, подошел к разбитому окну и облокотился на раму.

    Колыхались искаженные, кровожадные лица, дымились стволы винтовок... Пули назойливо щелкали в стенки, проходя насквозь и жалобно свистя в вагоне...

    Когда в четырехугольнике окна вырисовалась плотная фигура с трубкой в зубах, рев еще усилился, выстрелы затрещали чаще.

    — Да скройся же, спрячься, по крайней мере! — отчаянно крикнул Владимир, хватая брата за руку.

    Властным, повелительным жестом отстранил его.

    — Пусть видит эта св... как умирает терский атаман!

    Властно, повелительно прозвучал стальной голос:

    — Проклятые!

    Владимир судорожно заметался по салону, опрокидывая стулья, разрывая на груди черкеску...

    Презрительная усмешка лежала на губах атамана. Впереди, в тумане, — озверелые лица, опьяненные запахом крови, в ушах свит пуль, ругань, выкрики... «Так вот где конец жизни — в степи, на маленькой станции, среди родимого края, под пьяные выкрики озверелой банды...»

    На момент в душе острым жалом скользнуло сожаление, что отпустил конвой...

    «Эх, ударить, ударить бы по-казачьи, в шашки, на этот сброд... Разбежалась бы при первом столкновении трусливая банда...»

    Грузно навалилось что-то на пол рядом... Что это? Неужели ж это Володя, жизнерадостный Володя?

    И вдруг, что-то резко толкнуло в грудь... Пошатнулся, судорожно цепляясь за раму, чтобы не упасть...

    В пальцы врезались острые осколки стекла — должно быть больно — но отчего же нет боли? Отчего так кружится голова, туман застилает глаза... туман... огненные круги, искаженные лица и кровь... много крови...

    Тяжело рухнуло на пол безжизненное тело атамана, рядом с трупом Владимира... Разметались по сторонам казачьи руки, загнутая трубка вывалилась из разжавшихся зубов...

    Долго еще стреляли разъяренные солдаты, все больше пьянея от запаха крови и пороха, в замолкший, страшный вагон... И только когда вышли патроны, кто-то хрипло закричал: «Товаришши, на штурму! Ура!» И толпа с оглушительным воем хлынула к вагону...

    Затрещали и вылетели железные двери; тесня, толкая друг друга, ворвались внутрь, забивая узкий коридор и скоро одно за другим вылетели в окно три безжизненных, страшных тела... С радостным ревом набросилась на окровавленные трупы толпа, в каком-то диком упоении сладострастного бешенства швыряя из стороны в сторону, разрывая на куски, топча ногами...

    Богохульственная, отвратительная ругань, хриплые вопли, какое-то завывание слились в один общий, страшный гул...

    А в полуверсте от станицы, приближаясь к ней по вязкой дороге, во весь карьер неслась казачья сотня... Бряцали винтовки, бились шашки о бока лошадей, брызги летели из-под копыт... В тумане все яснее вырисовывались строения станции, мелькали нагайки, храпели, напрягая все силы, кони... Ближе, ближе... Судорожно сжимали руки рукоятки шашек, свистели нагайки — скорее!

    С размаху врезался в толпу первый налетевший конь... За ним, тщетно пытаясь сдержать бег, клином ворвались и остальные... С воплями ужаса, проклятиями и ругательствами раздвинулась толпа, и открылся страшный, забрызганный кровью, в решето превратившийся вагон и три окровавленных человекоподобных бесформенных тела около него...

    Сдержанный вздох ужаса вырвался из сотен грудей, мозолистые руки сжимали папахи, клали кресты... Ветер трепал густые волосы, туман, колыхаясь, полз по степи... Было холодно... Туманный зимний день догорал...

    25 января 1929 года

    журнал «Вольное Казачество»

    № 28

    стр. 2-3




    Вадим Павлович Курганский «Конец Степана»

    (отрывок из романа «За казачество»)

    Кубань шумела глухо и недовольно... В мутноватой белесой глади под высоким берегом плясали отражения нависшим над водой кустов... Невдалеке уступами взбирались все выше к тяжелому осеннему небу отроги гор... Кавказ — вековой, каменногрудый, исполинский богатырь...

    Степан проснулся от страшного давящего кошмара... Ему заново чудились разбросанные хаты станицы... и вишневый сад за белой мазанкой... и хруст ветвей под ногами... и две фигуры под тенью ветвей... Блеск кинжала и отчаянный крик, и жуткое хрипение в высокой траве... и кровь... потоки крови на белом кителе...

    — Убыв! Рятуйтэ, хто в Бога вируе!

    Он вскочил на ноги, озираясь по сторонам... Сердце остановилось в груди, воздух казался густым и тяжелым, не проникая в судорожно расширяющиеся легкие... Дрожащие руки конвульсивно захватили ствол ружья...

    Вокруг все то же... Урчат волны, ветер качает мохнатые верхушки поблекших кустов, да стонет вдали, в теснинах гор...

    Степан медленно опустил голову, мутный взгляд его остановился на кинжале... Почему не до рукояти вдвинуто в ножны стальное лезвие? Машинально нажал рукой — не поддается... Ах да — кровь мешает! Вот она черная, страшная, сгустками запеклась на острие...

    — Убыв! Рятуйтэ, хто в Бога вируе!

    Эх, Катря, Катря, нэнька моя! Стоном вырвалось из груди... Убил! Не выдержал — загорелось сердце... Эх, Катря, за тебя убил! За твои косы тяжелые, за твои очи черные, за твои губы алые — что целовал тот, другой... И откуда взялся только? С Севера, издалека — мало ему девок своих стало, что ли... Эх, Катря, Катря!

    Ну, а теперь что же? Одно только — в горы! Только там, в каменных недрах и спасение... Горцы... Эх, да что там — поймут! Знают ведь, что значит бороться и умирать за свое...

    Встал... Как одеревенелые не шевелились, не слушались ноги. Ремень ружья резал плечо... В глазах — белый китель, да кровяные узоры на нем, а в ушах все тот же — любимый и страшный, родной и далекий голос:

    — Убыв! Рятуйтэ, хто в Бога вируе!

    Эх, Катря — за тебя убил...

    Замирал в отдалении ропот Кубани... Резанул грудь острый воздух гор... Прощай Кубань, прощай степь родная, прощай Катря! Скрипнули зубы от тоски и обиды — выгнали! Везде добираются, отовсюду гонят! С Днепра — на Буг, с Буга — на Дунай, и в Турцию, и на Кубань — потоки крови, смерть и горе... Эх — слава казачья!

    Шел, долго не останавливаясь, задыхаясь на крутых подъемах... Далеко, далеко где-то позади заглох шум многоводной... Обступили горы, угрюмые, скалистые, диким кустарником взлохматившиеся. Вес выше, да выше — конца края не видно, а то ли еще дальше будет! В небо самое верхушками уперлись — вершины поверх облаков высятся — внизу дождь идет, а наверху сухо, солнце светит... А то и снега лежат вечные, высоко под самым небом...

    Из-под ног катились мелкие камни... Долго еще идти нужно, пока до жилья доберешься — все дальше в каменные недра уходят вольные горцы... Наседают с севера, давят, тянутся все дальше и дальше... Выставили вперед заслоны несокрушимые — казачество — да и нажимают сзади — расширяйте пределы наши, укрепляйте славу белого царя, да заодно и себе новых мест поищите, а эти и нам нужны...

    Обернулся назад, поглядел... Сквозь уступы мутнеет далекий Север... Страшным веет оттуда, давящим... От одного моря — до другого, от другого — до третьего, и еще, и еще, мало, мало! Стиснул зубы, да зашагал дальше — с насиженного места прочь на чужбину! А сердце щемит девичий смех ласкающий, черные косы дразнят и манят... А между ними — и им — белый китель офицерский, да кровь! Катря!

    Махнул рукой, поправил кинжал, да и зашагал дальше... Выше, да выше, а ноги болят от ходьбы, а на сердце тоска камнем вниз давит, и ступни, как огнем жжет — чувяки то драные... Э, да что там...

    Перед глазами серой мохнатой стеной вырос утес... Не пройти! Назад поворачивать — тут не пройдешь, а ведь там уже ищут, наверное... Рыщут со штыками, травят... А поймают... Нет уж, живым не дамся, шутки!

    Повернул назад, медленно побрел по острым камням и вдруг насторожился, точно подобрался весь, судорожно сжал винтовку... Выстрел? Или почудилось просто? Нет, вот еще! Осторожно, ползком подобрался к краю уступа, глянул вниз и понял...

    По крутым, желто-серым склонам карабкались, рассыпавшись частой цепью, белые фигуры... Тускло поблескивали штыки... Нашли, выследили!

    Быстро осмотрелся вокруг и понял — выхода нет... Забрался сам в ловушку, как медведь в берлогу... Тут круча, вверх и кошка не влезет, не то что человек, там — они! Конец всему!

    Понял — и вдруг успокоился, точно улеглось что-то внутри мятущейся души. Спокойно осмотрел ружье, подсыпая пороху... Эх, жаль — шашки нет — одним кинжалом много не сделаешь...

    Зашуршали, покатились под уклон, запрыгали по уступам мелкие камни... За изгибом тропинки кто-то подвигался сюда... Что это — уже? Вскинул ружье — палец на курке... и опустил... Из-за поворота, точно волк затравленный, в пыли, с кровью смешанной, выполз человек...

    Черкеска изорвана, папаху потерял где-то, черные волосы взлохматились и прилипли ко лбу... По чувяку бежала красная струйка — ранен... Брови, кажись, в одну линию вытянулись, а из-под них глаза горят злобой, ненавистью... Горец, сразу видно — черкеска изодранная, а шашка да кинжал в серебре...

    Встретились две пары глаз — карие — казачьи и черные — черкесские... Долго глядели друг на друга — оба изодранные, окровавленные, оба — затравленные... Ни слова не сказал ни один из них, но оба поняли...

    — Урус яман, яман урус! — сквозь стиснутые зубы вырвалось у горца... Обернулись оба, посмотрели вниз. По склонам все ближе карабкались — уже ясно видно — солдаты... Русые волосы, кепи, штыки, погоны...

    Без слов вместе отошли в сторону, вскарабкались сколько можно выше и залегли в кустах над тропой на маленьком тесном уступе... Весь склон — как на ладони, каждую белую фигурку ясно видно... Залегли тесно — бок о бок, касаясь друг друга плечами. Блеснули стволы. Горец торопливо снял с головы казака папаху и высыпал туда порох — чтоб под рукой был. Степан прибавил и свой туда же... Еще раз поглядели друг на друга, улыбнулись и крепко-крепко пожали руки...

    Два ствола поднялись вместе, блеснули и замерли неподвижно... Все ближе карабкались белые фигуры, уже слышны были слова команды... По горячему следу! Взвились рядом два облачка дыма, колыхаясь в воздухе и сливаясь в одно... Заскрежетали шомпола, забивая новые заряды, засуетились, забегали по склонам белые фигуры, неровно ответили на нежданное приветствие и поползли, прячась за каждый выступ, вверх...

    Чаще и чаще гремели выстрелы, дым заволакивал кустарник... В просветах, когда ветерок сносил дым, все ближе виднелись белые фигуры... Не остановить — ползут! А порох кончался, все уменьшалась горка в рваной папахе... Как то особенно, точно прощальный погребальный салют прозвучали, слившись воедино, два последних выстрела и сразу наступила тишина... Только хрустели внизу камни, да чудились напряженному слуху близкие шаги...

    Казак и горец выпрямились... Блеснули лезвия обнаженных шашки и кинжала. Горец с размаха разбил приклад своего ружья о камень. Степан схватил свое за ствол — все надежнее против штыка, чем кинжал...

    Еще момент и над краем уступа показались бледные усатые лица, острой щетиной скользнули штыки...

    Лязгнула сталь о сталь — штык разорвал широкий рукав черкески и со звоном сломался о скалу... Шашка свистнула... Кровь, опять кровь!

    — Рятуйтэ, хто в Бога вируе!

    Эх, Катря, Катря!

    Молодой безусый поручик бледный как полотно, с трясущимися губами скомандовал отбой... Опьяненные, озверевшие люди отшатнулись назад, оставив у подножья скалы два трупа... Несколько тяжелораненых и убитых солдат лежало вокруг...

    Где-то далеко в недрах каменных ущелий плакал шакал...

    10 декабря 1929 года

    журнал «Вольное Казачество»

    № 49

    стр. 16-17




    «Алочка»

    Никак не могла понять своего старшего брата, студента Петрушу, пятнадцатилетняя Алочка, ученица V класса одной из Екатеринодарских гимназий...

    Ну, что кажется — человек молодой, интересный, даже красивый, пожалуй, а уж у-умница! — а никуда — ни на один вечер, ни на одну прогулку, ни в гости, никуда...

    И что бы нелюдимым настоящим был, тоже не скажешь — товарищи по университету каждое лето к нему приезжали. Бывало, отойдет весна, кончатся, наконец, опротивевшие учебные дни, приедет Алочка к родителям в станицу, где служил отец — глядь, дня через два и Петрушка катит из Харькова, а с ним уже обязательно два-три товарища. Только товарищи-то тоже какие-то, как и сам Петруха. Запрутся, бывало, в Петрушиной комнате и ну спорить, да кричать. Горячатся, — по всему дому слышно. Мамочка так сначала испугалась даже — «передерутся еще», — говорит, а папа ходит себе, в седой ус посмеивается, — «пускай, мол, — дело молодое, горячее».

    Попробовала было раз Алочка тихонечко подслушать под окошком. Слушала, слушала, не поняла ничего и побежала поскорее в сад...

    Только и слышно, что «социализм», да «капитализм», да «пролетариат», да «коммуна»... И так до поздней ночи.

    Верьте — не верьте, а только проснулась один раз Алочка на рассвете — уже солнышко вставать собиралось, — прислушалась — кричат... Охрипли, бедняжки, как петушки молоденькие, и кричат... Даже смешно стало Алочке — засмеялась она, повернулась на другой бок и сладко опять уснула...

    Знала Алочка про то, что где-то идет война и что там, далеко, стреляют и убивают друг друга люди. Видела, как уезжали из станицы казаки, как горько плакали, провожая их, жены и матери. Украдкой — смотрела она из-за занавесок окна на проходящие мимо, с лихими, залихватскими песнями казачьи сотни и трепетно сжималось ее молоденькое сердце — столько страшного слышала она об этих самых казаках еще в раннем детстве, когда она жила еще там — под Рязанью. И когда впервые узнала она, что папа получает новое назначение, и они поедут далеко на юг — в самый центр мрачной Казакии — страшно стало ей, и долго по приезде пугливо забиралась она в комнаты, заслышав удалые звуки песен, завидев затянутые в черкески фигуры.

    Но, прошло много времени, — подросла Алочка, присмотрелась к казакам, познакомилась с молодым хорунжим Андреем, и пропал из ее сердца всякий страх и неприязнь, словно никогда и не было их. Захотелось узнать поподробнее, кто такие казаки, что это такое — казачество, о котором так много говорил ей Андрюша, когда гуляли они вдвоем по темным улицам станицы.

    «Спрошу Петрушу» — решила она — «он такой умный, наверное, знает». Долго говорил ей Петруша что-то, упоминая и «социальные неравенства», и «сословные привилегии», и «пережиток», много других непонятных слов и закончил злобно, назвав казаков опричниками и палачами трудящихся масс. Не выдержала этого Алочка, вспыхнула, загорелась, — как, ее Андрюша, такой хороший, такой ласковый — опричник, — назвала брата глупым и убежала к себе в комнату, заливаясь горькими слезами. А потом успокоилась, вынула из потайного ящичка маленький медальончик с фотографией и, представив себе Андрюшу с собачьей головой и метлой у седла, звонко расхохоталась.

    А дни шли за днями... Исполнилось Алочке 17, а потом и 18 лет, подросла, начала понимать многое, чего не понимала раньше, во многом изменилась, и только по-прежнему неизменно сладко сжималось ее сердце при мысли о молодом, стройном хорунжем Андрюше, который давно уже был там — на далекой, страшной войне. И каждый вечер, перед сном, становясь на колени перед иконой, усердно молилась Алочка о сохранении жизни молодому хорунжему. А потом, уже лежа в кровати, вынимала маленький медальон и со слезами на глазах рассматривала красивое, гордое лицо под лихо сдвинутой на затылок папахой.

    По-прежнему приезжали к Петруше товарищи (но сам Петруша уже перестал ездить в университет, неокончив его), по-прежнему горячо спорили они у Петруши в комнате, только отец, вместо веселой усмешки, озабоченно хмурил брови и кусал седой ус... А однажды позвал к себе в кабинет Петрушу и скоро услышала перепуганная Алочка хриплый кричащий голос отца: «Развращенный мальчишка! Изменник!»

    И такой же раздраженный голос брата: «Ретроград! Черносотенник!»

    И потом, вдруг, словно гром из ясного неба, грянула революция...

    Оживленный, веселый бегал Петруша — с красным бантом на студенческой фуражке, с красным цветком в петлице... По улицам станицы проходили манифестанты, больше иногородние (давно уже привыкла Алочка к казачьей терминологии) и пели песни, а потом началось уже что-то такое, чего сначала никак не могла понять Алочка... Услышала, наконец, и об Октябрьской революции, о Советах, о «мире без аннексий и контрибуций...»

    Сладко дрогнуло юное сердечко при слове «мир»: кончится война, вернутся в родные станицы казаки, вернется вместе с ними и он — Андрюша.

    Но, вместо казаков, потянулись через станицу и мимо нее нескончаемые вереницы эшелонов солдат — распоясанных, разнузданных, в беспорядке... Не раз вспыхивала среди ночи ожесточенная перестрелка по улицам станицы — старые казачьи диды грудью отстаивали свое добро от хищничества «доблестных защитников отечества».

    Прошли эшелоны, а казаки все еще оставались на фронте...

    Все больше становился хаос вокруг, все больше увеличивался и хаос в молодом мозгу. Наконец, взвился над зданием станичного правления красный флаг, на улицах замелькали распоясанные фигуры в защитных рубахах, с красными лентами через плечо, с гармониками в руках...

    По целым дням стал пропадать из дома Петруша, только поздней ночью приходил назад — с револьвером у пояса, с красной звездой на фуражке. Горько плакала, не выходя из спальни, мамочка; хмурился похудевший, осунувшийся отец, а сама Алочка — уже все понявшая, все осознавшая и передумавшая долгими бессонными ночами, запиралась у себя, стараясь не видеть брата, — чтобы не крикнуть ему в лицо все, что накопилось в ее юном, наболевшем сердечке... Медленно тянулось время...

    Наконец настал радостный, торжественный день!

    Давно уже носились неясные, легендарные слухи о нечеловеческой борьбе в обледеневших степях — и вот — всю ночь трещали за станицей выстрелы, такали пулеметы, всю ночь жарко молилась перед иконой, рядом с матерью, Алочка, а утром загремело по улицам «ура!», и взвилась к небесам залихватская казачья песня. Впервые после долгого затворничества вышла на улицу Алочка, плача от радости, смотрела на тянущиеся ряды усталых, оборванных, но бодрых казаков и вдруг...

    Мелькнуло знакомое лицо, стройная фигура и, вскрикнув от радости, повалилась Алочка на руки едва успевшего ее подхватить Андрея...

    На всю жизнь остались в памяти Алочки эти недолгие часы, что провела она в заглохшем саду, крепко прижавшись к Андрюше и положив светло-русую головку на широкое казачье плечо... Быстро промелькнули чудные часы и, в последний раз поцеловав любимую в дрожащие от плача губы, поскакал Андрей догонять уходящую сотню.

    И снова потянулись грустные, тяжелые дни в маленьком домике — вместе с бегущими толпами «коммунаров» ушел и Петруша. Еще упорнее, еще горше плакала мамочка, еще сумрачнее хмурился отец... Дни проходили, шла упорная борьба Юга с Севером, ушло из станицы все молодое казачье население — все кто только мог владеть винтовкой, потянулись на защиту Родного Края — и все теперь уже поняла Алочка...

    Исчезли из ее души последние остатки неприязни к казачеству, сменившись горячей любовью к этому простому, может быть, иногда грубому, по-рыцарски благородному народу... Сама не понимала она порой — где кончается она и начинается казачество — так близка, так кровнородственна стала ей идеология степного рыцарства. Больно отзывались в е душе резкие, срывающиеся у отца слова, о «самостийничестве» кубанцев, об «измене», о «необходимости крутых и решительных мер...»

    И зарыдала от ужаса Алочка, когда услыхала, что такие «меры» приняты — чутким сердцем поняла она, что воздвигнутая в сердце Кубани виселица означает провал и гибель борьбы... Пришлось ей увидеть эту гибель, развал и отступление. Угрюмо, молча, без песен тянулись через станицу казачьи полки — конница, пехота, артиллерия, обозы... Целыми днями стояла Алочка у ворот, напряженно вглядываясь в серые, истомленные лица — не мелькнет ли дорогое лицо, не появится ли знакомая, стройная фигура молодого хорунжего... Но не появился он...

    Прошли последние обозы, на рысях пронеслись арьергардные разъезды, и горячо рыдала, уткнувшись в подушки Алочка, когда зазвучали под окнами медные звуки торжествующего «Интернационала». Навеки прощалась Алочка с взлелеянной, сладкой грезой, не чаяло исстрадавшееся сердечко, что придется ему еще раз встретиться с любимым...

    Вернулся в родной дом Петруша. Крепко заперлась у себя Алочка и только издали слышала торжествующий, глумливый голос и не братские чувства шевелились в ее душе.

    Началась беспощадная расправа торжествующих победителей с придавленным казачеством... Кровавыми слезами плакала Кубань, сотнями вынося трупы лучших сынов своих к Черному морю... Целые ночи напролет рыдала Алочка, ничком на постели, затыкая уши, чтобы не слышать беспрерывного треска выстрелов...

    Однажды, среди ночи, послышался Алочке чуть слышный стук в стекло окна... Вскочив с постели, настежь распахнула раму... и замерла на месте, не веря глазам, крепко ухватившись за подоконник, чтобы не упасть... Под окном — страшный, окровавленный стоял он — Андрюша... Едва сдерживая крик радости и страха, перегнулась, протягивая вперед руки, Алочка... Одним скачком вскочил в комнату молодой казак и крепко прижал к себе любимую...

    Долго не могли оторваться друг от друга молодые, любящие сердца... В голове Алочки созрел целый план... Оставив Андрея у себя в комнате, крепко заперев дверь и погасив свет, побежала она в комнату брата, только что вернувшегося из ночного «суда» и, бросившись к его ногам, целуя грубые сапоги, открылась во всем, умоляя спасти ее любимого.

    Улыбнулся Петруша, поднял сестру с пола и торжественно обещал исполнить все. Вместе с Алочкой отвел он Андрюшу в маленький ледник позади дома, запер на ключ дверь и, ласково похлопав сестру по плечу, ушел к себе...

    Всю ночь прометалась в волнении Алочка в горячей постели, только под утро забылась на несколько мгновений, но тотчас же вскочила от грубых голосов и звука револьверных выстрелов где-то близко, над самым ухом... С отчаянным криком бросилась она к окну и замерла, оцепенев от ужаса... Весь широкий двор заполняли разнузданные, грязные красноармейцы, перед настежь распахнутыми дверями ледника мелькнуло бледное, но горделиво-спокойное лицо Андрюши, а рядом с ним — а рядом с ним вызывающе наглое лицо Петра...

    С новым воплем отчаяния ринулась Алочка к выходу, вихрем промелькнула мимо на смерть перепуганных отца и матери и окаменела в дверях...

    Высоко взвилось над хохочущими голосами гибкое тело, еще раз мелькнуло на момент бесконечно милое, искаженное предсмертной мукой лицо и тяжело рухнуло вниз на острую жадно-сверкающую щетину штыков...

    Еще раз и еще, снова и снова... Потоки крови полились по штыкам, по стволам винтовок, по грязным рукам, кровавые брызги полетели во все стороны на лица палачей... В последний раз промелькнула наглая фигура Петр...

    Захлебываясь в бурлящих, душащих рыданиях, повалилась Алочка на деревянные ступеньки крыльца.

    10 декабря 1928 года

    журнал «ВК»

    25-й номер

    стр. 2-3




    В. П. Курганский «В ночной тиши»

    Я люблю раннюю осень... Не дождливую, серую северную осень, а теплую раннюю осень юга, с ее ароматом вянущей зелени, с ее своеобразной внутренней красой. Я люблю эту пору, когда медленно начинает умирать природа и, как первые предсмертные слезы, падают наземь золотистые листья деревьев. Сколько величественности в этой картине медленной смерти... Ведь и в смерти есть своего рода обаяние красоты...

    И особенно люблю я вечера — теплые, душистые, полные чарующей неги, когда еще тепло, в воздухе еще висит удушливый зной лета, но откуда-то издали, чуть заметно, веет холодком надвигающейся осени... Люблю ясные осенние вечера, полуобнаженные ветви деревьев и колышущиеся тени на влажной земле... Люблю серебристый свет полного месяца, и едва заметный рокот волн реки, и замирающую вдаль песнь... Я люблю теплые, ясные вечера южной осени...

    В такие вечера откуда-то, из самой глубины души поднимается мощная волна какой-то странной, непонятной тоски... И не хочется шумной компании друзей, веселых песен и смеха — хочется быть одному, в тишине, отдаваясь всецело этому сладкому чувству безотчетной тоски...

    Когда в один из таких чарующих осенних вечеров, веселая компания моих друзей отправилась на прогулку в окрестности небольшого села Южной Сербии, где мы проводили летние каникулы, я не пошел с ними... Остался один в полутемной комнате и, нарочно не зажигая огня, присел к окну...

    И тотчас же уже знакомое чувство зашевелилось где-то, в самых сокровенных тайниках души... Сладко до боли хотелось чего-то близкого и в то же время далекого, сердце рвалось куда-то вдаль, к чему-то неясному, но родному и бесконечно любимому...

    Село спало! Звонко отдавался в тишине отрывистый лай собак, где-то далеко тянул свою нескончаемую песню запоздалый селяк. Глухо пыхтела и постукивала вдали паровая молотилка, изредка прорезывая ночную тишь пронзительными гудками...

    Над отдаленными косогорами вставал серебристый диск луны. Отчетливо вырисовывались на фоне светлеющего неба неподвижные ветви деревьев, прихотливыми узорами теней испещряя белые стены домика. Во дворе гремели цепями собаки...

    Я сидел неподвижно, всецело поддавшись обаянию теплого, ласкающего вечера... Как надорванная и уже останавливающаяся струна, неясно зазвучали в душе отголоски чего-то далекого, давно минувшего... Неясно мелькнули какие-то образы, и вот... раздвигаются и уходят вдаль окружающие стены комнаты и картины, одна другой ярче и образнее, встают перед моими глазами...

    Такой же теплый осенний вечер... Так же безмятежно льет холодные потоки серебристого цвета полный месяц, так же неподвижно, словно зачарованные, словно купаясь в волнах серебристого блеска, стоят деревья, та же непробудная тишина вокруг... Только там за плетеным забором нет крутых глинистых косогоров, а вместо них, насколько глаз хватает, раскинулись кругом привольные просторы кубанских степей...

    Скользят ажурные тени по чисто-выбеленным стенам мазанки... На полу комнаты — правильный светлый четырехугольник от настежь открытого окна... В тишине, едва слышно, лениво мурлычет свернувшийся на кровати кот... Душно, хотя в окно и льется свежий степной воздух...

    Чу, в тишине позади дома звучат голоса... Скрипнули колеса арбы, хлопнули ворота и мерно пофыркивает лошадь... Откладываю в сторону свечу, которую собрался было зажигать и выхожу на крыльцо... Охватывает прохладой, ароматом необозримых кубанских степей и теплой осенней ночи... Осторожно спустившись по шатким ступеням, направляюсь за дом, откуда доносятся голоса.

    Привезли от соседа сеялку. Хозяин и двое молодых ребят — сыновья — кряхтя, поднимают тяжелую машину и опускают ее на сухую землю, около утоптанного кольца тока с возвышающейся посредине горою намолоченного зерна...

    Я подхожу и торопливо принимаюсь распрягать лошадь. Хозяин, мерно посапывая носом от перенесенного напряжения, закуривает и испытующе-ироническим взглядом глядит за моими движениями...

    — А всэ ж такы знаетэ, як хамут трэба скыдать! — звучит в тишине его голос, когда я, стаскивая хомут, поворачиваю его на шее лошади. И в тоне его грубоватого голоса звучит едва уловимая нотка одобрения...

    — Разве я в станице не жил что ли, — деланно небрежно отвечаю я, гордый лестной, для пятнадцатилетнего обитателя города, похвалой в умении обращаться с лошадьми.

    — А вы ж видкиля? — спрашивает хозяин, чиркая спичкой. Трепещущее пламя на момент вырывает из мрака его морщинистое лицо и седые, свисающие усы.

    Я говорю.

    — А чий же?

    Я называю свою фамилию.

    — Эгэ ж! — слышится полуудивленный возглас.

    — А дэ ж батько ваш? — спрашивает хозяин через минуту тихим голосом. И в его, ставшим вдруг мягким и доброжелательным, голосе звучит озабоченность и теплое, искреннее сочувствие.

    — Не знаю! — коротко отвечаю я. И на момент в запуганном сознании огненным блеском — страшная мысль — а если выдаст? Но она исчезает тотчас, ведь это свой, родной, близкий... Одна плоть, одна кровь, одна душа — вольная, казачья, не способная на измену и предательство...

    И спокойный, с радостным, хорошим чувством на душе, оканчиваю свою возню с лошадью, чувствуя на себе взгляд хозяина уже не прежний полунасмешливый, иронический, а мягкий, дружелюбный, сочувственный. Босоногий мальчишка, младший сын хозяина, уводит фыркающую лошадь к колодцу.

    — Ну, спать будэм, чи шо? — говорит хозяин, — до свита трэба усэ зэрно пэрэвиять!

    — Я здесь на току лягу! — отвечаю я, — как начнете веять — разбудите!

    — Добрэ! а хиба ж вэчерять нэ будэтэ?

    — Не хочется, спасибо!

    — Ну, доброй ночи!

    Я бросаюсь навзничь в шуршавшие груды соломы... Спать не хочется и, устроившись поудобнее, зарывшись глубже в теплые недра, чтобы не пробрало ночной сыростью, устремляю глаза в далекое небо с миллиардами крупных, горящих алмазов — звезд. Протяжно скрипит в тишине колодезный журавель, звенят ведра, слышится стук копыт, нетерпеливое пофыркивание и громкие окрики...

    Постепенно стихает все вокруг... Месяц взбирается все выше и выше, в окнах дома гаснут свечи, сырою свежестью теплой осенней ночи обдает лицо, постепенно смыкаются веки, мысли в голове путаются и черный, всепобеждающий сон властно охватывает меня... Сладок крепкий сон под открытым небом теплого юга, в аромате вянущей зелени...

    Просыпаюсь от назойливого грохота над самым ухом... Открываю глаза и, дрожа от предутренней прохлады, поднимаюсь на ноги...

    Грохочет веялка... Шуршит, падая в ее жадно разинутую пасть, зерно, жалобно ревут колеса, стучит передача, и вздымаются вокруг облака густой пыли, в которых неясно вырисовываются силуэты движущихся людей...

    Месяц зашел; на востоке уже едва заметно ложится бледная полоса рассвета...

    Я подхожу к веялке.

    — Ставайтэ одгортать! — кричит хозяин, стоя колено в золотистом море «вороха», мерными замахами лопаты подбрасывая в веялку...

    Беру лопату и становлюсь «одгортать». Шуршит золотистый поток зерна, сплошной струей вытекая из машины, упруго врезается в податливую массу его лопата и растет гора чистого, отделенного от пыли и половы зерна...

    Быстро устают и начинают надоедливо ныть непривыкшие мускулы, ломит от согнутого положения спину, удушливая пыль лезет в глаза, нос, горло, молотом стучит в груди сердце, оглушающий грохот точно на части рвет голову, а золотистый поток все льется... Мерно вздымается лопата: раз — врезается, захватывает кучу зерна, два — бросок в сторону... И снова раз-два, раз-два... А поток, шурша, все льется и льется...

    Наконец, полуоглохший, обессиленный, с одеревеневшими мускулами, передаю лопату сыну хозяина и, пошатываясь, выйдя из удушливых облаков пыли, в изнеможении падаю на влажную от росы солому...

    На небе ширится светлая полоса, торопливо гаснут одна за другой звезды — наступает утро. Сырой, осенний воздух приятно охватывает разгоряченное лицо... Болят мускулы, ноет поясница, но на душе так же светло, радостно и спокойно, как и вокруг, среди занимающегося утра... Неподвижно замерли на пестром ковре падающих листьев фруктовые деревья сада, мычат в базу проснувшиеся коровы, нерешительно чирикают воробьи, а там, за плетеной изгородью, во всей своей красе раскинулись пышные кубанские степи...

    * * *

    Звонкий взрыв веселого хохота раздался за стеною дома... Я вздрогнул и очнулся... Возвращались с прогулки товарищи...

    Образы, навеянные красотою осеннего вечера, исчезли и снова знакомое чувство безответной, неясной тоски зашевелилось в душе...

    И еще непонятнее, еще загадочнее показалось оно мне... Ведь я здесь, вокруг — такие же деревья, такой же свежий, ночной воздух и та же луна безмятежно сияет в небе... Отчего же сейчас так ноет сердце, так болезненно щемит душу, а там, в этом далеком невозвратном прошлом, этого нет — там спокойно, легко и радостно? Отчего? Чего не хватает мне здесь, среди величавой красоты и неги южной ночи...

    За стеной снова раздался взрыв смеха, и грубый голос хозяина-серба прикрикнул на залившихся было неистовым лаем собак...

    И внезапно звук этого чужого голоса точно заставил меня очнуться... Точно пелена спала с глаз, и я увидел то, что раньше казалось неясным, странным и загадочным!

    Да, я понял, чего мне не хватает!

    Тебя не хватает мне, твоих привольных, безграничных степей. Твоего широкого простора, твоих песен и слов, тебя — многоводная, вольная Кубань!

    Пусть страшный отблеск взвившегося над родиной красного пламени осветил и твои привольные степи, пусть вздулись и побагровели от казачьей крови бурливые воды Кубани, пусть ломят и гнут в дугу свободолюбивую казачью душу — я все же верю в тебя, в твои силы, в твое будущее, потому что я люблю тебя, родная моя Кубань.

    25 мая 1928 года

    журнал «ВК»

    12-й номер

    стр. 2-3

    главнаябал.-рус.рус.-бал.бал.-адыг.бал.-арм.уникальные словасленгстаровыначастушкиюморюмор-2юмор-3юмор-4юмор-5юмор-6поговорки (А-Ж)поговорки (З-Н)поговорки (Н-С)поговорки (С-Щ)поговорки (Э-Я)тостыкинотравникссылки на сайтыссылки на сайты-2тексты песенкухняпобрехенькискороговоркиприметыколядкитекстытексты-2стихистихи-2мульты и игрыспискизакачкисказкиГейман А.А.Горб-Кубанский Ф.И.Доброскок Г.В.Курганский В.П.Лях А.П.Яков МышковскийВаравва И.Ф.Кокунько П.И.Кирилов ПетрКонцевич Г.М.Куртин В.А.Шевель И.С.Мащенко С.М.Мигрин И.И.Воронов Н.Золотаренко В.Ф.Бигдай А.Д.Попко И.Д.Мова В.С.Первенцев А.А.Скубани И.К.Кухаренко Я.Г.Серафимович А.С.Канивецкий Н.Н.Пивень А.Е.Радченко В.Г.Трушнович А.Р.Филимонов А.П.Щербина Ф.А.Воронович Н.В.Жарко Я.В.Дикарев М.А.Лопух Я.И.Якименко Е.М.Рудик Я.К.Чепурной С.И.Руденко А.В.